В библиотеке

Книги2 383
Статьи2 537
Новые поступления0
Весь каталог4 920

Рекомендуем прочитать

Сперанский М.Введение к уложению государственных законов
"Введение к уложению государственных законов" – высшее достижение реформаторского периода (первого десятилетия) правления Александра I.

Жалобы и предложения

Напишите нам свои впечатления о библиотеке Университета и свои предложения по ее улучшению [email protected].
Алфавитный каталог
по названию произведения
по фамилии автора
 

АвторТурен А.
НазваниеВозвращение человека действующего. Очерк социологии
Год издания1998
РазделКниги
Рейтинг0.32 из 10.00
Zip архивскачать (720 Кб)
  Поиск по произведению

Отток общественных движений

Еще десять лет назад наша общественная сцена казалась захваченной новыми общественными движениями, которые ставили под вопрос формы власти, характерные для передового [:157] индустриального общества или даже для постиндустриального. После первых ударов, нанесенных студентами из Беркли, затем Нантерра, появились экологистские и антиядерные движения, ассоциации потребителей и лиги самоуправления в области здоровья, феминистские ассоциации и движения освобождения женщин. Эти изменения в социальной действительности отразились на самой социологической мысли и привели многих социологов к признанию центральной значимости понятия общественного движения.

Но с какого-то времени оказалось, что эти факты и идеи принадлежат прошлому. Экономический кризис, серьезность международных столкновений, а также сильные коллективные движения, очень далекие от тех, которые знал Запад в шестидесятые годы, например, в Иране, с одной стороны, и в Польше, с другой, приводят к отходу от упомянутых течений мысли, которые, со своей стороны, утрачивают их силу и находятся либо в изоляции, либо пользуются очень поверхностным влиянием. Размышления об обществе приобретают все больше форму анализа государства, его экономической политики и его роли в международной конкуренции. Скоро, может быть, тема мировой войны и мира будет единственной, привлекающей внимание. Некоторые уже думают, что недавние общественные движения, казавшиеся несколько лет назад носителями будущего, были в действительности просто последними огнями во многом закончившейся эры, эры безудержной экспансии, связанной с западной гегемонией в отношении большой части земного шара.

Принадлежа к тем, кто придавал самую большую важность новым общественным движениям и кто хотел из размышлений над ними извлечь новую концепцию социологии, я считаю необходимым бросить критический взгляд на те факты и идеи, которым я придавал такое значение. Вопрос в том, не придавали ли мы преувеличенное значение феноменам по сути неважным и эфемерным? И даже не лежало ли в основе этого снисходительного внимания к второстепенным феноменам чувство боязни по отношению к великим потрясениям, которые меняют мир и которые не имеют большой связи с состоянием души интеллектуалов, принадлежащих к средним классам самых богатых стран мира?

Каким бы не был ответ на сформулированные таким образом вопросы и критику, сегодня невозможно удовлетвориться произвольным описанием этих новых общественных движений. Нужно задать себе вопрос о трудностях, которые они встретили, о причинах их упадка и, может быть, исчезновения. [:158]

Социологи, которые придали значимость существованию этих новых общественных движений, в любом случае слишком поспешно отождествили наблюдавшиеся ими особые действия с общей моделью. Они, таким образом, недооценили важность обстоятельств, в которых развивались упомянутые движения. А эти последние были очень особенными в силу, по крайней мере, двух причин. С одной стороны, их борьба развивалась в исключительный экономический период, в конце длительной фазы экономической экспансии и веры в способность индустриальных обществ, особенно западного типа, к бесконечному обогащению и усложнению. С другой стороны, эта борьба оказалась связана с идеологиями совсем другой природы, ставящими под вопрос господство центральной политико-экономической власти не только в рамках самих западных обществ, но особенно в масштабах всего мира. Студенческие волнения в Соединенных Штатах, Японии, Германии, Италии и Франции в ходе шестидесятых годов не могут быть поняты вне связи с большими движениями против войны во Вьетнаме, которые развились тогда в этих странах. Эта антикапиталистическая, антиимпериалистская и антиколониалистская направленность была часто в высшей степени далека от тем новых общественных движений, особенно в Соединенных Штатах. Что общего между Free Speech Movement в Беркли в 1964 году и идеологией S . D . S . в Колумбии, а затем идеологией Weathermen ? Такая же противоположность наблюдалась и во Франции 1968 года, где открытая культурная брешь, формирование новых общественных движений и гошистская идеология смешивались, взаимно усиливались, сохраняя в то же время свою противоположность .

Но авторы таких исследований имеют право ответить, что слабости их анализов были неизбежны. Маркс не мог осознать особых условий капиталистической индустриализации в Англии, когда он разрабатывал свою общую теорию капитализма, исходя единственно из английского примера, в силу того превосходного аргумента, что к моменту, когда формировалась его мысль, британский пример был издавна самым важным и почти единственным, который он мог наблюдать. Точно так же в ходе шестидесятых годов важно было заметить новые действующие лица и области социальной борьбы. Но независимо от того, примут или нет такое оправдание, понятно тем не менее, что в 1985 году нельзя больше удовлетворяться таким слишком простым отождествлением социальной структуры и особой исторической конъюнктуры и что нужно, значит, учиться разделять [:159] в так называемых новых общественных движениях общее и особенное, временное. Это тем более необходимо, что большие темы протеста не привели к созданию новых политических действий большого значения. Тогда как рабочее движение и, в особенности, профсоюзное вызвали довольно скоро формирование социалистических групп, движений и партий, нужно признать, что до сих пор новые общественные движения привели только к созданию слабых, за исключением Германии, экологических партий и к выдвижению феминистских кандидатов, которые в целом собирали гораздо меньше голосов, чем можно было предвидеть, учитывая их влияние в общественном мнении. Уместно, значит, прежде всего спросить себя о границах особой исторической конъюнктуры, о ее окончании и о том оттоке общественных движений, которое оно повлекло за собой. Затем надо спросить себя, не является ли этот кризис временным и не затронул ли он самого существования общественных движений.

Разложение

Историки рабочего движения часто настаивали на противоположности периодов, соответствующих двум разным фазам экономической конъюнктуры. Периоды экспансии более благоприятны для формирования общественных и культурных движений, фазы кризиса или спада — для усиления собственно политических действий. Также сегодня, после десятилетий, во время которых вопрос стоял только о фундаментальных культурных изменениях и низовых инициативах, вместе с перевертыванием экономической конъюнктуры принуждены все больше говорить об экономической политике, о способности верхов принимать решения и о роли государства. Это превосходство политики над социальным и еще более над культурным уровнями проявляется двумя разными способами, которые нужно четко различать, но последствия которых часто перекрывают друг друга.

Наиболее наглядной формой господства политического действия над социальным является терроризм, ибо последний формируется на месте соединения старых общественных движений, ставших скорее идеологическими, чем практическими, и реакций на кризис государства. Как и убийства, осуществленные анархистами в конце ХГХ века, недавние террористические движения появились в момент, когда исчерпали себя определенный тип общества и соответствующие ему общественные движения. Даже тогда, когда профсоюзные требования широко институционализируются, интеллектуалы и отдельные [:160] активисты хотят, используя силу, проделать трещину в социальном порядке и таким путем оживить массовое действие. Сам по себе терроризм — как и партизанская война в других ситуациях — совсем противоположен классовому и массовому действию. Он свидетельствует, напротив, о крайнем разделении между теоретическим призывом к уже исчезнувшему движению и сильно институционализированными требованиями. Но такая идеологическая компонента ведет к действию лишь в том случае, когда соединяется с формами поведения кризисного типа, то есть когда подвергается сомнению сам социальный порядок и, соответственно, государство как его представитель и гарант. Террористический натиск получил наиболее широкую поддержку в Италии, где другие движения, особенно в городской среде, показали чувствительность мнения к кризису общественного порядка. В Германии тоже, хотя и совсем иным образом, терроризм был неотделим от сознания политического кризиса, сказавшегося в отсутствии возможностей политического выражения у крайней левой. Другой, имеющий отличительные особенности опыт был проделан во Франции, в которой между 1970 и 1973 годами проявились сильные тенденции к терроризму. Ему помешал только союз левой и перспектива электорального политического решения, которое активисты крайней левой надеялись преодолеть, но первейшую необходимость которого они признавали. В других странах, особенно в Великобритании, тенденция терроризма отсутствовала, ибо политическая система оставалась открытой. Здесь социальный отток выразился в возросшем значении традиционных идеологических и политических тем рабочего движения в лейбористской левой и в довольно большом влиянии, завоеванном коммунистами или радикальными социалистами в профсоюзах.

По сравнению с ситуацией, дающей рождение терроризму, ситуация, которая ведет к преждевременной институционализации социальных требований, имеет совершенно иной характер. Во многих странах и особенно в тех, где существовал развитый социал-демократический опыт и где не знают собственно политического кризиса национального государства, движения протеста легко преобразовываются в группы давления, добиваются легальных мер, которые их в большой мере удовлетворяют, оставляя существовать и те силы оспаривания, которые не удовлетворяет полностью ни одна мера. Во многих странах развитая институционализация профсоюзных требований превратила профсоюзных активистов и большую часть рабочего мира в массу, стоящую на защите новых форм социальной [:161] интеграции. Противоположностью этого явилась маргинализация индивидов и групп, в особенности молодых безработных, гнев которых давал иногда энергию движениям протеста, но которые теперь рассматриваются в качестве маргинальных и быстро соприкасаются с преступной деятельностью. Это замечание может быть обобщено. В большинстве европейских стран, где в большей или меньшей степени существует интервенция государства и господствуют различные механизмы институционализации конфликтов, общественные движения имеют тенденцию снижаться до уровня «социальных проблем» и даже проблем частной жизни. После того как были приняты важные законы, отвечающие феминистским требованиям, движение женщин оказалось вообще ослабленным. В то же время развились группы, внимание которых сосредоточено на опыте тела и ребенка, или еще на поиске женской идентичности, все менее определяемой в терминах конфликта и оспаривания.

Так или иначе, ведет ли к этому насилие или, наоборот, преждевременная институционализация служит помехой для формирования настоящих общественных движений, мы присутствуем при деградации начального порыва. Идя еще дальше, можно утверждать, что если общественные движения существуют только при наличии общей для противников цели, то начиная с момента, когда общество не соотносится больше с метасоциальным принципом единства, такая цель не может больше существовать. Уже упомянутые наблюдатели делают из этого заключение о рассеянии конфликтов. Другие, наоборот, утверждают, что социальная борьба становится борьбой на смерть, ибо господствующее действующее лицо господствует тотально, а подчиненное действующее лицо оказывается в ситуации изгоя. Эра обществ и социальных проблем была бы закончена, и государство стало бы сегодня одновременно и единственным центром власти, и единственным объектом оспаривания. Не в силу ли этой причины в момент, когда слабеют в западном мире реалия и идея классовой борьбы, тема Прав Человека приобретает все свое значение, заставляя ожить традиционную борьбу гражданского общества, которую ведут против государства и его военной и полицейской власти интеллектуалы? Действительно, верно, что на мировом уровне внутренняя социальная борьба индустриальных западных стран имеет слабое значение по сравнению с реальной или потенциальной борьбой и теми страстями, которые пробуждает существование диктаторских и даже тоталитарных государств. Мы достигаем здесь крайней границы той критики, [:162] которую ведут против исследований, посвященных новым общественным движениям. Речь не идет только о критике близорукости аналитиков и идеологов и о том, чтобы показать отличие конъюнктуры восьмидесятых годов от конъюнктуры шестидесятых. Речь не идет даже о том, что некоторые общественные движения уже исчерпали себя, тогда как другие еще не сформировались. Эта критика заявляет, что давно пора оставить унаследованные от прошлых веков концепции и что в мире, где мы живем, повсюду, хотя и в самых разных формах, абсолютное государство заменило собой правящий класс. Тем самым хотят сказать, что отныне собственно социальные конфликты заменены политическими и что сегодня снова борьба гражданина против государства превышает по значению борьбу трудящегося против хозяина.

Такого рода критика поднимает вопросы и вызывает сомнения, которые нельзя обойти. Возможно ли перед лицом современной слабости общественных движений придерживаться противоположного мнения, говорить не об их упадке или исчезновении, а наоборот, об их медленном и трудном рождении?

Формирование

Вернемся назад. Рабочим движением называли реальность не столь простую, как кажется поначалу. Допустим, что местом центральных социальных конфликтов является организация труда, то есть особый уровень социальной организации, не столь высокий, как уровень производства потребностей, который займет центральную историческую сцену только в постиндустриальном обществе. Тогда нужно признать, что собственно рабочее действие в индустриальном обществе было постоянно подчинено политическому действию и, конкретно, профсоюзы были подчинены социализму. В некоторых странах единство рабочего движения было создано только идеей революции, то есть насильственного взятия государственной власти, каковое, естественно, могло поддерживать только частичные и сложные отношения с рабочим действием, как это хорошо показал пример Советской революции. Часто вспоминают силу рабочего движения, чтобы подчеркнуть слабость новых общественных движений. Но в действительности первое не было полностью общественным движением. Примечательно, что когда большинство аналитиков говорит о рабочем движении, то имеют в виду не борьбу трудящихся против хозяев заводов, а скорее борьбу народа против капиталистов, [:163] взятых не в качестве руководителей заводов, а в качестве владельцев денег. Только сравнительно недавно внимание было обращено собственно на формы поведения рабочих, тогда как в течение долгого времени главное внимание трудов и идеологий было сосредоточено на господствующей роли буржуазии в процессе индустриализации.

Напротив, сегодня, по мере того как мы входим в постиндустриальное общество, общественные движения могут развиваться независимо от политических действий, имеющих в виду прямой захват государственной власти. Сегодня общественные движения характеризуются прежде всего тем, что являются чисто социальными. Вот почему их союз с культурными движениями был таким эффектным и плодоносным. Вот почему также в современной ситуации такие движения кажутся ослабленными вследствие поворота к господству политики, тогда как в индустриальном обществе рабочее движение было наиболее сильным лишь тогда, когда социальные требования были взяты на вооружение непосредственно политическим действием. Новизна чисто социальных движений проявляется в самой их форме. Мы еще привыкли к образу маленьких групп активистов с глубокими убеждениями, способных увлечь массу вплоть до политического действия, начиная с прямого столкновения с полицией или армией и до взятия правительственного дворца. Новые общественные движения формируются, напротив, не посредством политического действия и столкновения, а скорее влияя на общественное мнение. Они рассеяны, тогда как рабочее движение было концентрировано. Даже сегодняшняя слабость общественных движений не должна заставить забыть о том, что они представляют большую часть общественного мнения. Легко видеть, что во Франции экологическое и антиядерное движения завоевали на выборах, в которых они участвовали, лишь очень слабый процент голосов, тогда как в течение десятилетия непрерывных успехов добивалась ядерная политика правительства. И тем не менее там, где проядерная пропаганда была сильна, а антиядерные силы слабы и неорганизованны, в 1981 году около 40 % французов высказались против ядерной политики правительства и не вызывающее сомнений большинство населения высказалось за организацию национального референдума по проблемам, жизненную важность которых большинство признавало, как и то, что они разделяют нацию. Может быть, новые общественные движения кажутся такими слабыми только потому, что сознательно или нет мы их всегда сравниваем с одной и той же моделью, с рабочим движением, как бы забывая тогда его настоящий смысл. Наоборот, движение [:164] женщин и экологическое движение завоевали очень скоро аудиторию и влияние, которые оказались гораздо более значительными, чем аудитория и влияние рабочего синдикализма и даже всех форм рабочего действия (кооперативы, кассы взаимопомощи, муниципальная политика, культурные ассоциации и т. д.) в середине прошлого века, через несколько десятков лет после того, как начали сказываться результаты большой капиталистической индустриализации.

Теперь, после того как мы долго слушали критику в адрес аналитиков общественных движений, нужно снова взять инициативу и изменить ход нашего размышления. Нужно поставить вопрос не столь исторический и более социологический, чем тот, который мы только что рассматривали, а именно, как могут движения общественности соединиться, сконцентрироваться и сорганизоваться в коллективные действия, способные поставить под вопрос центральные формы социального господства и стать, таким образом, настоящими общественными движениями?

Каким образом защитные реакции перед лицом кризиса могут превратиться в общественное движение, пройдя через несколько промежуточных уровней коллективного действия, через уровень социальной организации или уровень систем решения? Трудно вообразить, в самом деле, чтобы бунт мог бы непосредственно превратиться в центральный конфликт, мятежная сила слишком слаба и слишком подвержена давлениям, которые ее маргинализируют. Прежде нужно, чтобы она включилась в социальную организацию, создавая свою способность к протесту. Затем нужно, чтобы она превратилась в группу давления и завоевала некоторое влияние. Если бунт не получит возможности включиться в функционирование общества, он превратится в силу разрыва и даже в революционного агента в том случае, когда силы, отброшенные социальной организацией и системами решений, достаточно сильны и когда установленный порядок достаточно глубоко разрушен кризисом внешнего происхождения. Если говорить о современных западных обществах, революционный исход маловероятен, поскольку в них существует открытость систем решения и управления конфликтами. В таком случае нужно, значит, задаться вопросом о благоприятных или неблагоприятных факторах превращения бунтов и отказа в организационные требования, затем в давление политического типа и, наконец, в собственно общественное движение.

Переход от поведения бунта и отказа к требованиям предполагает одновременно относительную открытость организаций и [:165] репрессивное действие со стороны сил социального контроля. Эта комбинация позитивных и негативных элементов обязательно присутствует на всех уровнях. Если репрессия является всеобщей, поведения отказа быстро превращаются в коллективное восстание, но последнее доходит до прямого столкновения, и чаще всего восставшая группа слишком быстро оказывается приведена к крайним позициям, что ведет к ее маргинализации и поражению. Наоборот, отсутствие репрессий и открытость организаций, которые можно считать «демократическими», заканчивается тем, что требования включаются в функционирование этих организаций. Таким образом, для того чтобы восстание стало требованием, нужны два условия: нужно, чтобы оно столкнулось с сопротивлением и чтобы оно, тем не менее, достигло возможности видоизменить функционирование одного из секторов социальной организации. При отсутствии этих условий оно остается замкнуто в себе самом.

Переход от требования к политическому давлению делает прежде всего необходимыми определенную открытость политической системы и особенно вмешательство политических союзников силы, добивающейся своих требований. Именно таким образом в конце XIX века требования рабочих и действия профсоюзов получили поддержку в своем превращении в рабочее движение со стороны прогрессистских политических сил — республиканских, демократических или радикальных партий, смотря по стране. Но нужно также, чтобы выставленные требования одновременно и могли, и не могли стать предметом переговоров, чтобы действие в защиту требований не было поглощено политической системой, но усилено самими ее успехами, в то время как его сила оспаривания не могла бы быть в принципе интегрирована существующей политической системой.

Наконец, переход от политического давления к собственно общественному движению требует также вмешательства и фактора интеграции, и фактора конфликта. Главным элементом конфликта является ясное видение социального противника. Так, сознание и классовая деятельность хозяев индустрии было самым мощным фактором создания рабочего движения. С другой стороны, общественное движение не может сформироваться, если действующее лицо конфликта не отождествляет себя с некими культурными ценностями. Рабочее движение начало формироваться только с того момента, когда оно преодолело свое отрицательное отношение к машинам и стало защищать идею, что надо поставить машины и прогресс на службу трудящимся и всему народу. [:166]

Но какова современная ситуация и каким образом имеющееся в общественном мнении недовольство может преобразоваться в общественное движение? Наши общества мало репрессивны, но большие производственные аппараты недостаточно гибки, что может заставить силы недовольства перейти к высшему уровню действия. На этом уровне, представленном системами решения, существует сегодня, как кажется, значительная открытость, особенно в странах, где действует преждевременная институционализация новых социальных конфликтов. В то же время доля не поддающегося переговорам остается существенной, как это можно наблюдать на примерах антиядерной борьбы и движения женщин. Формирующиеся движения могут, значит, легко выразить себя на собственно политическом уровне, сохраняя свою автономию в качестве социальных сил. Зато преобразование силы политического давления в общественное движение оказывается трудным. Это объясняется прежде всего слабостью классового сознания руководителей технократов, зависящего от того, что механизмы перехода к постиндустриальному обществу сегодня более важны и более видны, чем механизмы его функционирования, и особенно от того, что роль государства оказывается все больше, а это ведет к опасному смешению между областью социальных, в особенности классовых отношений и областью государственной инициативы. В период лет большого роста классовое сознание технократов развивалось очень быстро. Наступление кризиса спровоцировало как со стороны руководителей, так и со стороны народных движений регресс, заключающийся в сведении социальных конфликтов к более низкому уровню. Другая трудность происходит от того, что интеллектуалы неясно формулируют цели новых видов борьбы.

В XIX веке, начиная с Сен-Симона и Огюста Конта и до Спенсера, с большой силой развивались темы прогресса и эволюции. Сегодня верно, что интеллектуалы создают новую модель сознания и заставляют также проявиться новые механизмы инвестиции. Но еще более верно, что самые важные течения в интеллектуальной жизни продолжают интерпретировать прошлую практику и прошлую борьбу, так что слишком часто интеллектуалы оказываются противниками анализа новых социальных фактов.

Совокупность таких наблюдений ведет к заключению, что современная ситуация в западных индустриализованных обществах благоприятна для формирования оппозиционных течений и даже для их преобразования в группы давления, но момент их превращения в [:167] общественные движения еще не наступил. Вот почему мы часто наблюдаем связанное друг с другом присутствие сильно институционализированных сил, выдвигающих требования и не поддающихся переговорам «страстных» остатков, но эти взаимосвязанные силы не могут сами питать общественное движение. И наоборот, кажется затруднительным, чтобы недовольство преобразовалось в бунты, а последние — в революционные движения в странах, где велика политическая открытость. Это можно видеть в Германии на примере пацифистского движения, которое в одно и то же время основывается на воле к радикальному политическому разрыву и участвует в политической жизни, является силой обновления и расширения демократии. Никакая из современных форм борьбы не может быть обозначена как главный конфликт, вокруг которого могли бы объединиться все другие. Политическая экология не имеет более общего значения, чем движение женщин, и это последнее не проявило способности стать общим движением, мобилизующим как мужчин, так и женщин. Но трудно примириться с мыслью, что современные формы борьбы могут, оставаясь разделенными, только вступать в союз друг с другом. Пример шестидесятых годов заставляет, наоборот, думать, что объединение форм борьбы может осуществиться только посредством установления все более существенных связей между социальной борьбой и культурным движением. Это объясняется тем, что в постиндустриальном обществе целью деятельности как правящего слоя, так и оппозиционных движений становится управление способностью общества воздействовать на поведение своих членов, на их потребности и представления. Объединение или интеграция форм борьбы в общем общественном движении требует для своего осуществления усиления морального измерения, их воли понять и непосредственно утвердить права субъекта. Рабочее профсоюзное действие было, по существу, инструментальным. Оно было направлено против своих противников в целях одновременного освобождения производительных сил и самих трудящихся от препятствий, которые им ставил капитализм. Рабочее движение действовало для будущего, для воспеваемого им завтрашнего дня, для того, что Маркс назвал концом предыстории человечества. Зато сегодняшние общественные движения хотят жить уже теперь в соответствии с имеющимся у них образом социальной жизни. Наглядный пример перехода от одной формы действия к другой дала большая народная демонстрация 13 мая 1968 года в Париже. В тот момент, когда партии левой и профсоюзные организации взяли [:168] на себя ответственность за студенческое восстание, она толковалась как традиционная народная и рабочая демонстрация. Огромное шествие в миллион человек пересекло город с севера на юг. Но там, где закончилось это шествие, на площади Данфер-Рошеро самые активные элементы студенческого восстания и в особенности их самый популярный лидер Даниэль Кон-Бендит призвали демонстрантов не сворачивать свои плакаты и не возвращаться, а собраться на Марсовом Поле, где состоялось большое sit - in (сидение — М. Г.), живой опыт того сообщества, к которому они стремились. Переход вытянутого в одну линию шествия в выстроенное по кругу собрание хорошо знаменует переход от инструментального прежде всего действия к движению экспрессивному и служащему примером. Именно в этом плане движение женщин в его строгом смысле очень четко занимает центральную позицию. Если феминизм принадлежит еще к движению за гражданские права, понимаемому в духе Просвещения, и стремится предоставить женщине равные с мужчинами права, уничтожая разного рода дискриминации и запреты, то движение женщин не доверяет такому равенству, в котором оно видит риск зависимости от мира мужчин. Движение женщин порывает с противоречиями эгалитаризма, которое в конечном счете ведет к неприятию отличий и специфичности положения женщин. Оно склоняется к более или менее гомосексуальному женскому сообществу, но имеет также в виду превратить эту добровольную закрытость в средство создания таких отношений между субъектами, в которых бы ни один из партнеров не диктовал другому смысл его поведения. Чем глубже формы новой социальной борьбы проникают в область культуры и личности, тем более они увеличивают шансы интеграции различных форм борьбы в общее социальное движение. Но чтобы быть успешной, такая интеграция нуждается в конфронтации с внешними силами сопротивления или репрессии. В целиком «открытом» обществе интеграция разных форм борьбы не могла бы развиться полностью. Упомянутое сопротивление исходит особенно от государства, которое противопоставляет автономии социальных отношений настоятельные требования международной конкуренции. Конфликт между государством и обществом в период кризиса может только усиливаться.

Между культурой и политикой

Новые общественные движения более прямо, чем это делали предыдущие движения, ставят под вопрос ценности культуры и [:169] общества. В итоге они непосредственно основываются не только на социальных, но и на интеллектуальных и этических убеждениях. В то же время условия их действия все более прямо зависят от государственного вмешательства. Таким образом, они вынуждены постоянно разрываться между этикой долга, все более удаляющейся от конкретной исторической реальности, и логикой эффективности, которая заставляет их подчиниться влиянию политических сил. Тенденция к расколу оказывается тем более велика, чем более сильное влияние имеет государство на гражданскую жизнь. Напротив, когда политическая система обеспечивает более независимое и действенное посредничество между социальными силами и государством, общественные движения могут легче контролировать отношения между убеждением и действием. Вот почему политическая открытость социал-демократических стран ведет не к исчерпанию значения общественных движений, а благоприятствует, напротив, их интеграции и, значит, увеличению их эффективности.

Но сегодня более важными, чем результаты, определяемые природой новых общественных движений, являются итоги исторической конъюнктуры, которая колеблется между прошлым и будущим. Почти все новые действующие лица, которые формировались особенно с 1968 года, хотя и выражали новые требования, идеи, чувства, но они их трактовали в старых терминах. Антиядерное движение, большинство форм региональной борьбы и особенно движение женщин испытали сильное влияние гошистской идеологии, которая видела в них проявление новых фронтов антикапиталистической борьбы, оставшейся для нее осью всех конфликтов. Это влияние было столь глубоким, что в момент, когда оказалась исчерпанной гошистская деятельность — во Франции это произошло начиная с 1974–1976 годов — многие обозреватели поторопились похоронить новые общественные движения, которые они отождествляли с их гошистским перевоплощением. Не случилось ли подобное, но гораздо более трагическое злоключение в только что зародившемся рабочем движении? Действительно, кризис и падение Второй Республики с 1848 по 1851 год заставили думать, что синдикализм мертв. Но десятилетием позже ему суждено было возродиться в очень отличной от прежней форме.

Не нормально ли, что только формирующееся действующее лицо оказывается поначалу подчинено более развитой силе: политической партии, идеологии, даже социальным действиям государства? Наблюдатели современной действительности могут заключить, что [:170] не видно больше общественных движений, соответствующих их клише, особенно во Франции, где социальная жизнь сплющена одновременно в результате экономического кризиса и в силу разложения старых идеологий, которые сохраняются только в официальных речах. Скрытую жизнь требований и протестов нового типа нужно, странным образом, искать на стороне частной жизни, в областях наименее политических, вроде песен, или еще в маленьких группах интеллектуалов.

Лучше всего общественные движения проявляются в этих мучительных колебаниях между прошлым и будущим, в форме призыва к субъекту, характеризуемого скорее своей творческой способностью, чем своими творениями, своими убеждениями, чем достигнутыми результатами. Все большие общественные движения в период своего формирования извлекали свою способность к сопротивлению и свои надежды из моральной требовательности, которая толкала их активистов, с одной стороны, отвергать испытываемую несправедливость, и с другой, не допускать сделок с совестью, которые стремились им навязать мудрые советчики. О неотвратимой силе поворота к частной сфере нам напоминают каждый день. Но не нужно ли в этом феномене видеть также отход от старых идеологий и форм действия и в то же время кризис, ощущаемый в обществе без цели, без действующих лиц и без перспективы? То есть, если не присутствие общественных движений, то, по крайней мере, страдание из-за их отсутствия и желание их возврата?

Риск декаданса

После того как были рассмотрены шансы на формирование нового общественного движения, нужно спросить себя, не представляет ли существенную помеху для такого формирования современная ситуация в странах Западной Европы? Уже несколько раз затрагивавшаяся тема об утрате гегемонии этими странами может вести к пессимистическим размышлениям. Изучение зависимых стран показывает, что их дуализация, их дезорганизация не является только экономической и затрагивает сами общественные движения. В таких странах, с одной стороны, проявляется воля к разрыву с господством иностранного происхождения, которая ведет скорее к партизанской войне, чем к массовому действию. С другой, утверждается идентичность, которая принимает форму национальных или этнических движений и ведет то ли к автономным, то ли к гетерономным [:171] коммунитарным действиям. Кажется маловероятным, что когда-либо эти две компоненты смогут интегрироваться друг с другом и составить общественное движение. Может быть, и западные страны в условиях падения их мирового влияния ощущают подобный же раскол? С одной стороны, появляются коммунитарные движения, главными представителями которых могли бы служить экологистские течения; они могут замкнуться в некоей маргинальности или, наоборот, прийти к открытому столкновению с господствующим порядком; с другой стороны, усиливаются свидетельства абсолютного, манипулирующего и отчуждающего порядка. Кажется, что отделение теории и практики, мысли и живого постоянно дезорганизует общественные движения в Северной Америке и в Западной Европе. Но между тем, если риск раскола существует, он остается ограниченным, так как западные индустриализованные общества, хотя и потеряли мировую гегемонию, остались все же господствующими и привилегированными обществами, так что они сохраняют внутреннюю автономную динамику перед лицом государства, занятого борьбой за выживание или за национальное освобождение.

Заключение

Борьба, которая заполняла шестидесятые и семидесятые годы, не может быть полностью и непосредственно отождествлена с новым общественным движением. В лучшем случае, она составляла его первое проявление, столь сильно связанное с определенной исторической и идеологической конъюнктурой, что двойной кризис, поразивший рост и гошизм, привел к его упадку. Подобное историческое заключение не ставит под вопрос главное в идеях конца шестидесятых годов. Правда то, что кризис сменил экспансию, место совокупности культурных инноваций и социальной борьбы заняла смесь из форм поведения, продиктованных кризисом и социальной борьбой, но можно продолжать думать, что в каждой из этих следующих друг за другом конъюнктур продолжается долгая работа создания новых общественных движений. Прошлый век знал подобные же перерывы в истории рабочего движения. Первая фаза, на которой преобладали социальный эксперимент и утопия, была сменена другой, с преобладанием вмешательства политических сил и даже с развитием государственного социализма. Лишь вслед за этим утвердилось в своей социальной реальности рабочее движение. Так и сегодня, после спада борьбы и дезорганизации конфликтов, кажется, должно начаться в [:172] недалеком будущем в силу трех благоприятных факторов созревание общественного движения. Прежде всего, речь — об усилении конфликтов между движениями, борющимися за свои права, и политической системой. Легко принятые в ходе прошлых десятилетий социальные и культурные реформы имеют все шансы столкнуться с усилившимся сопротивлением от имени молчаливого большинства. Соединенные Штаты, Великобритания, затем Германия дали примеры этого консервативного ужесточения. Невозможно думать, что в переживаемой ситуации наши общества могут остаться терпимыми перед лицом усиливающихся требований и протестов. Во-вторых, речь может идти о созревании правящего класса и в особенности о его утверждении перед лицом государства. В период исторической мутации роль государства неизбежно будет преобладающей. Это происходит в начале всех исторических этапов, а значит, и в начале постиндустриализации. Но чем более устанавливается новый тип общества, тем более его внутренние социальные отношения, в особенности характеризующие его классовые отношения, имеют тенденцию усиливаться. Наконец, интеллектуалы начинают скорее анализировать настоящее, чем вновь и вновь интерпретировать прошлое.

В целом, формирование постиндустриального общества достаточно продвинулось для того, чтобы восприятие и изучение новых действующих лиц и их конфликтов способствовало в свою очередь развитию общества нового типа. Поистине, над большей частью социологии довлеет унаследованная от XIX века идея, что общество является системой, механической или органической, имеющей собственные законы, так что роль социологического анализа включала бы уничтожение иллюзии о действующем лице. Такой подход априори исключает существование общественных движений. Но становится все более необходимым защищать другую социологию, придающую, наоборот, центральную роль идее общественного движения и созидающую новую профессиональную практику, стремящуюся понять действующее лицо вместе с его самосознанием. Такая социология, для которой люди сами делают свою историю, зная, что они ее делают, будучи в то же время замкнуты в круг идеологий. Необходимо, чтобы развились новые способы исследований, которые позволили бы взглянуть в лицо социальному действию, изучить действующих лиц не только по их поступкам, но и соответственно их пониманию этих поступков, выделить помимо поведений ответа на существующий социальный порядок поведения, посредством которых созидается, преодолевая конфликты, общество. [:173] Создание новых общественных движений и трансформация социологического анализа неотделимы друг от друга.

Общественные движения, революция и демократия

Идея прогресса

Издавна в западной традиции не отделялись друг от друга общественные движения, демократия и революция. Понятия социального движения, если подчеркивать термин «социальное», фактически не существовало: движения определялись как политические, и с другой стороны, не предполагалось различия между революцией и демократией. Содержание революции сводилось к разрушению Старого Режима, привилегий или иностранного государства; демократия считалась политическим выражением идеи Прогресса и триумфа Разума. Несмотря на свои аристократические черты, Американская революция казалась по своей природе демократической. Точно так же Боливар считал себя слугой универсальных ценностей во все время своих военных кампаний и усилий создать объединенную Латинскую Америку. Зато во время Французской революции все три идеи объединялись менее четко. 1789 год оставался символом демократии, якобинский период считался революционным, а санкюлоты или еще больше «голые руки» воспринимались как общественные движения, которые могли и защитить политическую революцию, и привести ее к опасности.

Была создана очень сильная традиция, согласно которой вышеупомянутые понятия не могли быть отделены друг от друга, будучи тремя аспектами одного общего принципа — Прогресса.

Между тем, единство этих трех лиц Прогресса не продержалось много дольше, чем низвержение Старого Режима и колониального господства. Само понятие Прогресса, будучи принято очень разными социальными и политическими силами, также оказалось переинтерпретированным самыми разными способами. Капиталисты были больше заинтересованы в свободном предпринимательстве, чем в общественных свободах, и в политической свободе больше, чем в свободе организации общественных движений. Демократия часто сводилась к манере организовывать ограниченную политическую систему, а общественные движения, со своей стороны, широко отождествлялись с идеей революции и теми социальными силами, которые были исключены из политической системы. [:174]

Если говорить в планетарном масштабе, то демократия слилась с образом господствующих стран, тогда как остальной мир мог выбирать только между зависимым участием — с помощью недемократических средств — и ожесточенной борьбой за свою независимость и развитие. Таким образом, единство трех понятий было быстро нарушено и заменено двумя оппозиционными альянсами: с одной стороны, между общественными движениями и революцией, с другой, между демократией и буржуазией. Но раз разрушен старый социальный порядок, начало организовываться индустриальное общество, центральный конфликт которого скоро стал более важен, чем противоположность между традицией и современностью.

От прогресса к индустриальному конфликту

Первым и самым важным аспектом этого распада прогрессистской идеи, в которой объединялись революция, демократия и общественные движения, является формирование рабочего движения. По крайней мере это так, если мы даем точное определение понятию рабочего движения, которое не может быть отождествлено ни с профсоюзным движением, взятым во всех его аспектах, ни, еще менее, с индустриальными отношениями. Когда профсоюзное движение берется как форма действия, организованного ввиду достижения определенных целей — такое определение соответствует так называемому рыночному или еще коммерческому синдикализму — оно не является ни демократическим, ни революционным, как не является таковым продавец какого-либо другого товара. Но этот тип синдикализма скоро потерял свое значение, что происходило по мере того как рынок труда испытывал все большее влияние одновременно со стороны самих синдикатов, со стороны стратегий олигополии и со стороны вмешательства государства. Именно тогда приобрел преобладающее влияние другой тип профсоюзного действия, влияющего на формирование экономической и социальной политики. Чарльз Тилли и Эдвард Шортер (C. Tilly, E. Shorter. Strikes in France , 1830–1968. Cambridge University Press , 1974), анализируя причины частоты забастовок во Франции, придают центральное значение изменениям, происшедшим в политическом влиянии синдикатов. Таково же главное заключение Колина Крауча и Алессандра Пиццорно (C.   Crouch, A.   Pizzorno (sous la dir. de). The Resurgence of Class Conflict in Western Europe since 1968. Londre, Macmillan, 1978) в их книге о европейском синдикализме . Но как не вспомнить, что законы о труде [:175] и коллективные соглашения были результатом сильного, часто революционного давления, исходившего извне политической системы? Это давление и этот протест создают то, что мы называем рабочим движением. Существенным здесь является то, что это движение не может больше определяться в терминах участия или исключения из политической системы, а только в терминах собственно социального конфликта и, в особенности, конфликта классов. Рабочее движение родилось из существовавшего на заводе прямого конфликта в отношении условий труда между предпринимателями и наемными рабочими. Точнее, этот конфликт был непосредственно связан с разрушением профессиональной автономии рабочего вследствие рационализации, самым конкретным выражением которой является система оплаты в соответствии с выработкой.

Своего самого большого развития рабочее движение достигло в условиях серийного производства, где квалифицированный производительный труд был заменен неквалифицированным или полуквалифицированным трудом. До этой центральной фазы эволюции труда рабочие были более автономны и, следовательно, они определяли и защищали свои интересы скорее на рынке труда, чем на предприятии, путем переговоров или насильственным образом. После этой центральной фазы трудящиеся оказались включены в большие организации, так что они не могут больше противопоставить свою квалификацию и автономию организации труда и вынуждены поэтому протестовать против иерархизованной организации того, что Макс Вебер называл Herrschaftsverband (организацией со структурой господства).

Кажется соблазнительным придерживаться мнения, что рабочее движение в качестве агента структурного конфликта относительно социального употребления технологических ресурсов является по природе революционным, потому что оно включено в центральный конфликт с руководством предприятий и необходимо порождает идеологию, чуждую руководству предприятий и капиталистам. Таким образом, первый уровень профсоюзного действия (экономический) мог бы считаться автономным, тогда как его политический уровень определялся бы демократическими ценностями, а прямой классовый конфликт был бы ориентирован революционной идеологией. Эта концепция была широко принята, главные дискуссии велись насчет относительной важности каждого из названных уровней. Но она должна быть отброшена. Наш анализ рабочего движения сосредоточен на конкретных трудовых отношениях, на уничтожении контроля [:176] рабочих на их собственном производстве, что является собственно социальным, а не политическим определением рабочего движения. Его политическая ориентация определяется не столько его природой, сколько его окружением. Если его протест легко принимается и обсуждается политическими институтами, он может принять реформистскую или демократическую форму. Напротив, если политическая система закрытая и авторитарная, то социальные протесты, будучи отброшены, ориентируются против существующих политических институтов и становятся революционными. Очень убедительное доказательство этого типа связи дал во многих местах и еще недавно в президентском послании Американской Ассоциации Политической Науки С. М. Липсет. Рабочее движение даже не способно предложить модель социальной и экономической трансформации. Оно зависит от конфликта и не может стать выше идеологического выражения этого конфликта. Оно требует, чтобы завод принадлежал рабочим, или требует самоуправления, но эти меры не составляют политической программы. Классовое рабочее движение принимает свое собственное подчинение политическому действию. Иногда оно подчиняется партиям среднего класса или даже консервативным партиям, в других случаях — популистским коалициям, наконец, в других — рабочим партиям, для которых характерно ленинское разделение между политическим действием и тред-юнионизмом. Рабочее движение защищает трудящихся и критикует иррациональность, приписывая ее индустриальной системе, но чтобы добиться рационального использования технических ресурсов, оно должно обратиться к государству с целью уничтожения власти капиталистов или ее ограничения. В большинстве случаев мыслится, что вмешательство государства будет прямым результатом мобилизации масс, открытого конфликта или даже всеобщей забастовки. Преобладающая роль политического действия была подтверждена революционными партиями, которые считали ограниченным экономическое действие. Для нашего анализа, напротив, значение рабочего движения состоит в том факте, что оно заявляет об автономии общественных движений перед лицом любых форм политического действия, будь оно демократическим или революционным. Это именно независимое и центральное общественное движение, но область его действия ограничена проблемами производства, так что оно само подчиняется политическому действию, чтобы изменить все общество.

Рабочее движение представляет первую, еще частичную попытку обеспечить автономию общественных движений. Оно отделяет [:177] действие рабочих против руководства предприятий от антикапиталистической политической программы. Первый элемент присутствует во всех странах на определенной стадии развития промышленного производства. Второй, напротив, появляется только в определенных экономических и политических условиях. Первый элемент представлен сегодня на польских или бразильских предприятиях так же, как это было в Детройте или в Бийанкуре в тридцатые годы. Зато каждый тип режима, капиталистический или социалистический, рождает особые политические ориентации, которые накладываются на рабочее движение в собственном смысле, каковое во всех странах борется с руководством предприятий.

Тогда как прежние общественные движения, начиная с крестьянских восстаний XVII века и вплоть до движений ремесленников и квартиронанимателей с XIV до XX веков, были непосредственно политическими, давили на государство с требованием контролировать цены на продукты и регулировать самый низкий уровень заработной платы, рабочее движение является более социальным, чем политическим, даже если оно поддерживает связи с политическим действием, которому оно само подчиняется. Автономия рабочего движения в качестве социального тем более велика, чем сильнее классовое сознание. Напротив, политическая революционная ориентация движения преобладает там, где экономические и политические условия давят больше, чем плохие условия труда.

Дистанция между рабочим движением и демократией увеличивается в двух различных политических ситуациях. С одной стороны, в некоторых европейских странах вроде Франции, где политическая и идеологическая мобилизация «прогрессистского» среднего класса более важна, чем автономное действие синдикатов. В таких странах одна фракция общественных движений непосредственно подчинилась политическим партиям, тогда как другая, не желая включаться во внутренние конфликты буржуазии, становилась антипарламентарной как справа, так и слева. Другая ситуация складывается в странах, где политическая система, наделенная сильной способностью интеграции и кооптации, не была организована в соответствии с классовым расслоением, как, например, в Колумбии или в Мексике. Эти политические системы не столько боролись с организованными общественными движениями, сколько отказывали в поддержке или отбрасывали за пределы политической системы широкие слои населения, используя методы сегрегации или даже насильственного удаления. Такие капиталистические системы функционировали с очень низкой степенью [:178] политического участия и комбинировали политическую кооптацию средних классов и антинародное насилие государства. Обоим этим типам государств противостоят страны, где главные партии организовывались в соответствии с классовым делением и где политическая система оставалась открытой. В этих странах дистанция между демократическими институтами и общественными движениями была более ограниченной, как, например, в Англии, на протяжении долгих периодов в Германии или еще в Чили и в Аргентине.

К тому отделению между общественными движениями и демократическими институтами, которое ввело рабочее движение в XIX веке, XX век добавил растущую дистанцию между общественными движениями и революцией и четкое разделение между демократией и революцией на мировом уровне. Революционные движения становятся все менее и менее антикапиталистическими и все более антиимпериалистическими и антиколониалистскими. Такая трансформация привела к перемещению революционных движений из индустриальных стран к странам неиндустриальным, из центральных стран к странам периферийным. Эта трансформация была очень ощутима после Советской революции, но еще более важные последствия она произвела после Второй Мировой войны, что произошло вследствие растущей роли мультинациональных предприятий, драматических результатов колониальных войн в Азии и в Африке и прямого вмешательства великих держав в политическую жизнь многочисленных стран Третьего Мира.

Напротив, демократические режимы преуспели в институционализации индустриальных конфликтов, между тем как в странах с авторитарным режимом требования должны были принять революционную форму. Таким образом, идеи демократии и революции все более соответствовали разным регионам мира. Значит, в ходе XIX и большей части XX веков наблюдаем постепенное разделение трех понятий, которые поначалу были слиты друг с другом. Они больше не объединяются в эволюционистском видении общественной жизни. Общественные движения, демократия и революция представляют теперь реальности и регионы не только различные, но часто противоположные друг другу.

Левые интеллектуалы

Интеллектуалы принимали широкое участие в этом разложении прогрессистских идеологий, вскормленных философией Просвещения [:179] и французской и американской революциями. Некоторые из них сблизились с общественными движениями, но эта тенденция была ограниченной, ибо такие движения часто были антиинтеллектуалистскими, в особенности, когда они были популистскими.

Более многочисленны были интеллектуалы, которые сделались идеологами демократических институтов и отождествили их с общими принципами, скорее чем социальными силами или со специфическими социальными проблемами. Меньшая, но более влиятельная группа интеллектуалов отождествила себя с идеей революции. Интеллектуалы, конечно, чувствовали себя удобно с той теорией, которая при анализе системы господства делала вывод о невозможности внутренних изменений и о необходимости противопоставить естественные законы эволюции организованному сопротивлению людей, преследующих свои корыстные интересы. Они думают, что революция должна дать власть науке и ученым в их борьбе с капиталистами. Роль революционных интеллектуалов была особенно велика в коммунистическом движении, но они были также среди западных анархистов или русских нигилистов.

Но самое важное заключается в том, что часть интеллектуалов в западном мире вместо того, чтобы присоединиться к общественным движениям, либо к демократии, либо к революции, стремились противодействовать растущему их отделению и их объединить, не только практически и политически, но и идеологически. Они объединяли эти три темы в одной фразе: общественные движения усиливают и расширяют область демократических институтов с помощью своего революционного действия. Чем более демократические институты, движения национального освобождения и синдикализм удалены друг от друга, тем более интеллектуалы твердят об их единстве. Больше века они с возрастающей силой утверждали, что классовая борьба, движения национального освобождения и движения культурной модификации являются только разными аспектами одного и того же общего конфликта между будущим и прошлым, между жизнью и смертью. Начиная с конца XIX века и до середины 1970 годов с большей или меньшей силой в зависимости от стран и периодов развивалась идеология (или, точнее, миф), имеющая в виду объединить между собой все более разделяющиеся и даже вступающие в конфликт силы.

Иногда это осуществлялось в рамках реформизма: фабианцы, особенно С. и Б. Вебб, ввели идею индустриальной демократии, которая затем использовалась во все более ограниченном контексте для описания развития коллективных переговоров. В других странах [:180] и в другие периоды она наполнялась более радикальным содержанием. В этом центральную роль сыграли французские интеллектуалы, а также некоторые интеллектуалы Третьего Мира. От Анатоля Франса до Андре Жида, от Андре Мальро до Жана-Поля Сартра многие французские интеллектуалы считали, что социалистические или коммунистические революционные режимы, а затем националистические режимы Третьего Мира прорвали и трансформировали слишком ограниченную, слишком буржуазную до сих пор демократию. Можно сослаться на множество интерпретаций этого феномена, в рамках которого столько интеллектуалов, стремясь отыскать единство всех сил и форм политической и социальной трансформации, пришли к поддержке режимов, очень далеких от всех демократических принципов.

Между тем, существенное заключается не в ослеплении некоторого числа интеллектуалов, оно заключается, напротив, в существовании автономного течения левых интеллектуалов, четко отмежевывающихся от революционных интеллектуалов и озабоченных защитой общественных свобод в их собственной стране. Представители авторитарных постреволюционных режимов часто нападали на них, видя в них буржуазных интеллектуалов. Эти левые интеллектуалы действовали против растущего отделения общественных движений, демократии и революции. На первом этапе они поддерживали новый союз между демократией и общественными движениями, как это было в случае либеральных интеллектуалов — сторонников Рузвельта в Соединенных Штатах, или в случае французских интеллектуалов, которые играли главную роль в подготовке Народного Фронта.

После Второй Мировой войны, когда холодная война и экономический рост усилили на Западе правые правительства, новые поколения интеллектуалов, чувствительных к критике сталинизма и расположенных в пользу польского Октября и Венгерской революции, а позже к Пражской весне, увидят в освободительных движениях Третьего Мира новое выражение народных и революционных сил, с которыми должны идти либеральные интеллектуалы Запада, чтобы бороться против антидемократических, империалистских и расистских сил в их собственных странах. Сегодня все более слышна критика в адрес таких левых интеллектуалов, обвиняемых в политической слепоте или даже в непорядочности. Такое суждение неприемлемо, поскольку оно объединяет две совершенно противоположные позиции. С одной стороны, действительно, некоторые интеллектуалы сблизились с революционными движениями, которые [:181] казались антибюрократическими и антиавторитарными. Они противостояли сталинизму от имени Троцкого или Мао и «подлинной» социалистической революции. Например, они могли поддерживать китайскую культурную революцию, причем, в терминах, которые факты скоро опровергли. В странах Запада такие интеллектуалы создавали или пересоздавали доктринерскую «Новую старую левую», которая очень часто вскоре оказывалась в противоречии с новыми общественными или культурными движениями. Не будучи сильны во Франции, эти революционные «фундаменталисты» были такими скорее в Соединенных Штатах и особенно в Японии, Германии и Италии.

С другой стороны, отношение к национальным и общественным движениям Третего Мира было для определенной группы левых интеллектуалов средством открытия и поддержки новых общественных движений, которые формировались в их собственных странах. Эта тенденция особенно ощущалась в Соединенных Штатах и во Франции в конце шестидесятых годов. Она стала господствующей почти во всех странах во время 70-х годов. Эта новая левая становилась все более антиреволюционной и либертарной, она противилась сближению общественных движений с государственной властью. Она заявляла о необходимости сделать политические институты более представительными, открыв их для новых протестов и требований.

Три типа интеллектуалов — ленинцы, революционные популисты и либертарии — иногда объединяли их силы, в особенности во время французской войны в Алжире и американской войны во Вьетнаме, или еще в момент больших возмущений во Франции и Соединенных Штатах, особенно в 1968 году. Но в то же время эти группы всегда оставались далеки друг от друга. Во Франции именно личность Жана-Поля Сартра более чем любой другой фактор способствовала поддержанию некоторого единства между расходящимися тенденциями. Он поддержал Майское движение 1968 года, как он поддерживал все антиколониальные кампании. Он становится затем покровителем маоистской Пролетарской левой, однако никогда не переставая определять самого себя как мелкого буржуа, что свидетельствовало о его воле защищать западные демократические свободы. Толпа, которая после его смерти сопровождала его на кладбище, уже сознавала, что без него будет невозможно поддерживать единство действий и идей, по-видимому, становящихся все очевиднее противоречащими друг другу.

Несколькими годами ранее некоторые интеллектуалы, стоящие вне этих трех групп, были убеждены в невозможности интегрировать столь [:182] четко расходящиеся социальные и политические силы. Но они пытались поддерживать единство общественных движений, демократии и революции не позитивно и утвердительно, как Сартр, а негативно и чисто критически. Они объявляли, что все общества, как либеральные, так и постреволюционные, находились в руках абсолютной власти и что все аспекты социальной и культурной организации должны рассматриваться как знаки логики абсолютного господства. В результате демократия оказывалась ложью, народные движения становились невозможны, а революция оказывалась ничем иным, как разрушением народных движений. С этой точки зрения, все такие режимы взывали к одному и тому же восстанию, к одному и тому же отказу от системы господства, отчуждения и манипуляции.

Эта концепция, отрицающая всякую связь с социальным действием или организованной политикой, стала в некоторых странах специфической идеологией разочаровавшихся революционных интеллектуалов. Во Франции такой абсолютный детерминизм привел к выводу, что все формы организованных коллективных действий были иллюзорны, лишены смысла и даже опасны. Эта идея после поражения Майского движения 1968 года завоевала преобладающее влияние. Многие интеллектуалы приняли альтюсеровскую концепцию, согласно которой марксизм должен быть прочитан как научное открытие внутренних механизмов тотального господства, которое простирается от области производства до всей совокупности областей общественной жизни.

В Латинской Америке в ту же эпоху такая же концепция привела революционных интеллектуалов к разрыву с классовой борьбой и массовыми движениями, к тому, что они доверяли только партизанской войне в деле разрушения системы экономического и политического господства, единственная сила которых состояла, с их точки зрения, в поддержке их со стороны американского империализма. В Венесуэле, в Перу, в какой-то мере в Уругвае (les Tupamaros) эти партизаны действовали в соответствии с идеями блестящего и храброго ученика Альтюсера Режи Дебрэ.

Но, как и в индустриальных странах, в Латинской Америке различные движения все более отдалялись друг от друга. В Западной Европе и в Соединенных Штатах революционные интеллектуалы очень быстро отдалялись от «новых радикалов», связанных с новыми [:183] культурными и общественными движениями, тогда как чисто критические интеллектуалы традиции Маркузе рассуждали о невозможности общественных движений и революционных изменений. В Латинской Америке после поражения партизан и смерти Че Гевары некоторые группы революционеров от Никарагуа до Перу и короткий период в Аргентине отдавали приоритет вооруженной борьбе, тогда как другие группы, либерал-реформистские или находящиеся под влиянием христианства, организовывали антиавторитарные базовые коммунитарные движения.

Этими разделениями отмечен конец движения, интеллектуальное и политическое влияние которого было значительным, иногда господствующим на протяжении всего века.

Его идеологическое поражение наступило вслед за практическим и политическим разделением понятий, которые были объединены философией Просвещения и Американской и Французской революциями. Это поражение ознаменовало конец объединительных попыток и окончательное разделение трех понятий, до того слитых друг с другом.

Конец революций

Самым непосредственным результатом разделения левых интеллектуалов в последней четверти XX века является закат революционных идеологий. Эра революций подошла к концу. Может быть, просто потому, что старые режимы свергнуты почти повсюду и что в основном народы чаще страдают от авторитарных модернизаторских режимов, чем от традиционной консервативной элиты. Уже в начале XX века Мексиканская революция была реакцией средних классов, крестьян и рабочих не против традиционных собственников, но во многом против ускоренного развития аграрного и промышленного капитализма, которым управляли иностранные финансовые группы и « cientificos » («научные» — М. Г.) с их позитивистской и модернизаторской идеологией. В Иране дело обстояло иначе, там шиитское правительство Хомейни положило конец не традиционной власти, а «белой» революции, направляемой Пахлеви и иностранным капиталом. В Польше «Солидарность», это национальное, демократическое и общественное движение, боролась с господством коммунистической партии, которая сама себя определяла как агента модернизации и которая разрушила то, что в какой-то мере было старым режимом. [:184]

Также теперь и в западных странах главные движения протеста направлены скорее против избытка трансформации и волюнтаризма, чем против отсутствия перемен. Революционная и прогрессистская идеология противопоставляла открытое «общество» закрытой «общности», общие установления государства партикуляристским интересам и ценностям собственников и священников. Теперь концентрация власти так велика, экономическое господство, политическая власть и культурное влияние так часто сосредоточены в одних руках (это происходит в обществах, где государственные инвестиции играют центральную роль и где централизованный контроль информации и коммуникации более важен, чем владение заводами со стороны монополий), что движения протеста направлены прежде всего против такой концентрации. Вопреки долгой традиции, они отбрасывают идею революции, потому что последняя открывает дорогу усилению государственной власти. Они не контрреволюционны, а антиреволюционны в том же смысле, что и испанское сопротивление наполеоновской армии, размахивавшей знаменем Французской революции, или в смысле действий чешских рабочих, которые противостояли армии, покрывшей свои танки знаменем революционного рабочего движения.

В интеллектуальном плане реакция против превращения общественных движений в авторитарные государства провоцировала трудное возвращение либеральной идеологии. Франция — это страна, где по причине самого сильного влияния левых интеллектуалов преобразование интеллектуальной жизни было самым резким. Раймон Арон прожил достаточно долго, чтобы убедиться, что в конечном счете его защита демократических институтов и его атаки в адрес «опиума интеллектуалов» были приняты как левой, так и правой, а революционная идеология, с которой он сражался, отброшена подавляющим большинством, включая учеников Сартра.

Ощутимая перемена заключается в том, что вновь признаны социальной мыслью важность и автономия политических категорий и, прежде всего, демократии.

Долгое время демократические институты критиковали от имени «реальной» демократии и социальной справедливости. Теперь, наконец, вновь придают большое значение законным и институциональным механизмам представления и просто свободному выражению интересов, идей и протестов. Возросшее число западных интеллектуалов анализирует опасности превращения народных движений в авторитарные режимы, тогда как прежде более заботились о [:185] том, чтобы говорить от имени социальных действующих лиц, отброшенных за пределы политической системы.

Кажется правильным, что идея демократии сегодня восторжествовала в западном мире, тогда как понятия демократии, общественного движения и революции исчезли все три из коммунистического мира и находятся в кризисе в Третьем Мире. Бразильцы, аргентинцы, уругвайцы и чилийцы после долгих лет жизни в условиях диктатуры договорились считать своей первой целью скорее демократию, чем революцию.

Параллельно этому историки отказываются от традиционной идеи, согласно которой общественные движения являются только подготовительным этапом революции. Французские историки оспаривают мысль о существовании якобы непрерывности от 1789 к 1794 годам (Fracois Furet. Penser la Revolution francaise. Gallimard, 1978), a другие историки доказывают, что профсоюзное движение в России в начале XX века вовсе не было подготовительным этапом большевистской революции (Victoria Bonnel. Roots of Rebellion. University of California Press, 1983).

Общественные движения и демократия

Предположим, что идея об окончании эры революций, которая была открыта Американской и Французской революциями и затем продолжена и расширена Советской революцией, уже принята. Предположим также, что еще легче признать существование кризиса сциентистского и эволюционистского способа мышления, на котором основывались деятельность и сознание революционных движений. Но обязаны ли мы на этом основании заключить, что упадок революционной модели ведет только к триумфу противоположной политической модели, а именно, демократической? Или нужно вернуться к нашему главному наблюдению относительно рабочего движения и принять гипотезу о том, что мы входим в такой период и в такой тип общества, в котором общественные движения оказываются все более автономны по отношению к политическому выражению, так что упадок революционной модели должен бы привести к столь же центральной роли общественных движений, как и институциональных систем? Нужно, однако, признать, что сегодня в западном мире антиреволюционная позиция так сильна, что всякое упоминание об общественных движениях воспринимается как косвенный и смутный способ спасти некоторые аспекты находящейся в упадке [:186] революционной идеи. Сама идея, что политическое действие «представляет» социальные группы, кажется слишком связанной с идеологией «реальной» демократии, противоположной буржуазной демократии. Напротив, многие аналитики настаивают на автономии политических институтов и равновесии властей, даже когда они критикуют негативные последствия избытка автономии, коей наделены механизмы отбора политических руководителей.

Несмотря на силу этого интеллектуального течения, представители которого подчеркивают центральную роль демократии и отбрасывают понятие общественного движения и понятие революции, мы пытаемся отстаивать противоположную точку зрения, выделять границы «чисто» демократической концепции и, напротив, проводить идею, что общественные движения занимают центральное место и являются фундаментальным условием демократической политической жизни.

Сегодня большой риск не признавать появление новых общественных движений, подобно тому, как в прошлом веке Республика или парламентарная монархия были неспособны признать формирование рабочего движения. Эти новые движения протеста родились еще дальше от политической системы, чем это было с рабочим движением, ибо они атакуют не разделение труда или формы экономической организации, их протест находится на более глубоком уровне культурных ценностей. Даже самые простые формы подобного протеста направлены не против социального употребления прогресса, а против самого прогресса. Иногда это происходит на неотрадиционалистский манер, но чаще всего подобная критика индустриальных ценностей демонстрирует стремление лиц, действующих в области культуры, удержать или вновь обрести контроль над своим собственным поведением, так же как некогда рабочие хотели сохранить контроль над условиями своего труда. Такие движения противостоят большим организациям, которые имеют способность производить, распространять и навязывать характер речей, информации и представления относительно природы, социального порядка, индивидуальной и коллективной жизни. Самый факт, что эти общественные движения сегодня слабы и их влияние более рассеянное, чем организованное, показывает сильную автономию упомянутых движений по отношению к политическим институтам и государству в тот самый момент, когда политическая жизнь все более организуется вокруг выбора экономической политики. Новые общественные движения рассматривают проблемы, которые [:187] практически исключены из государственной жизни и считаются принадлежащими к частной жизни. Они касаются здоровья и сексуальности, информации и коммуникации, отношения к жизни и смерти. В настоящее время такие проблемы кажутся более далекими от государственной жизни, чем были проблемы труда в индустриальном обществе.

Самое общее выражение названные темы получают в женском движении, которое одновременно очень далеко от революционной модели. Помимо традиционной темы равенства, помимо даже разрыва со всеми формами мужского господства и призыва к специфической и автономной женской культуре, в женском движении присутствуют новые общие темы протеста. Традиционно выдвигались требования защиты производства в противовес воспроизводству, создания и изменения в противовес социальному контролю и социализации, то есть фактически защиты «активных» ролей, идентифицируемых чаще всего с мужчинами, в противовес «воспроизводственным» ролям, идентифицируемых с женщинами. Теперешние движения протеста, борясь с растущей концентрацией власти и с проникновением аппаратов решения во все сферы социальной и культурной жизни, считают главной целью не завоевание и переустройство государства, а наоборот, защиту индивида, межличностных отношений, маленьких групп, меньшинств от центральной власти и особенно от государства. Женщины изменяют или стремятся изменить свой низкий статус и превратить частную культуру в силу сопротивления инструментальной и продуктивистской культуре.

Соотнесение с меньшинствами указывает уже, что общественные движения стремятся ограничить их отношения с политической системой. Когда идентифицируют общественное движение с защитой прав большинства, это означает идентификацию социального действия и политической борьбы. Наоборот, защита меньшинств означает стремление ограничить сферу политического влияния, отбросить идею, что все связано с политикой, защитить область хотя и публичную, но не политическую, что ведет к особой концепции общественного пространства ( Offenlichkeit ), весьма отличной от той, которая существовала в прежних обществах.

Но недостаточно признать, что формируются эти новые общественные движения, автономные по отношению к партиям и политическим механизмам. Нужно также, и в первую очередь, признать, что сила демократических институтов основывается на их способности превращать социальные конфликты в институциональ [:188] ные правила, стало быть, на их представительности. Демократические институты завоевали силу там, где классовые конфликты индустриальной эпохи были сильны и признаны в качестве центрального элемента автономного в большой мере гражданского общества. Там, где общественные классы имели лишь ограниченную автономию, где государство, а не буржуазия было главным агентом индустриализации, где рабочий класс принадлежал к неукорененной городской массе, демократия оказалась ослабленной. Было бы слишком пессимистичным сказать, что демократия существует только там, где политическая власть ограничена. Такая ситуация может вести к господству местных автократов. Точно так же, недостаточно верить, что только благоприятные экономические обстоятельства могут поддержать демократические институты, ибо существование большого излишка для целей распределения никоим образом не обеспечивает большей доступности средств и результатов производства большинству населения.

Демократия должна быть прежде всего отождествлена с понятием представительства. Но последнее имеет два аспекта. Оно не предполагает только существование представительных институтов, но еще и представляемых социальных действующих лиц, то есть тех, кто уже определен, организован и способен действовать прежде, чем вступит в действие какой-либо из каналов политического представления. Если верно, что в некоторых странах, особенно в Азии, демократия традиционно слаба из-за существования автократических государств, то также верно, что в других странах, и особенно в Латинской Америке и в Африке, главная причина слабости демократии в нашем веке заключается в другом. А именно в том, что общественные действующие лица в них не только контролируются, но и созданы государством, как, например, профсоюзы в Мексике, в Бразилии и во время какого-то периода в Аргентине.

Западные демократии еще сильны, потому что они способны преобразовывать требования рабочего движения в социальные законы и в правила индустриальных отношений. Но в современный период они ослабевают, потому что теряют способность преобразовывать общественные движения в политические силы. Политические институты, когда они перестают быть представительными, перестают обеспечивать каналы и институциональные решения для социальных конфликтов, утрачивают их законность. Они превращаются в совокупность прагматических правил, каковые, как и судебные правила, используются более богатыми и лучше информированными [:189] в собственных интересах. Серьезность современной ситуации заключается в том, что сейчас труднее, чем некогда, создавать представительную демократию и именно потому, что новые общественные движения являются непосредственно менее политическими, чем прежде.

Заключение

Наступившие преобразования в отношениях между общественными движениями, демократией и революцией привели от единства этих трех сил внутри эволюционистского образа прогресса ко все более и более полному отделению гражданского общества с его общественными движениями от политической системы и от государства. Первым об автономии и центральной роли общественных движений заявило рабочее движение, хотя оно сохраняло свою собственную субординацию в отношении политического действия. Новые культурные и общественные движения создают гораздо большую дистанцию между социальным протестом и политическим действием. Во многих странах самыми настоятельными являются проблемы экономического развития и национальной независимости. В таких странах общественные движения оказываются все более в подчиненном положении или даже разрушаются, тогда как протесты, конфликты и инициативы организуются непосредственно вокруг завоевания государства или руководства им. Напротив, в других странах, например, в Западной Европе общественные и культурные движения доходят до полного отрицания государства, даже с риском содействовать невольно интересам иностранных государств, хотя они и осуждают эти государства сильнее, чем свое. Верно, что такое отделение гражданского общества и государства может привести к усилению роли политической системы и демократических институтов, которые служат посредниками между общественными движениями и государством. Но оно рискует также привести к изоляции политической системы как по отношению к общественным движениям, так и к государству, и превратить ее в простой политический рынок, который благоприятствует самым мощным группам давления.

Наиболее видимым последствием такой эволюции является то, что не перестает расти дистанция между общественными движениями и революционным действием. Революционный образ общественных движений в упадке. В то же время дистанция между демократией и [:190] революцией стала такой большой, что оба понятия кажутся почти для всех противоречащими друг другу. Теперь редко думают, что революционное действие само по себе создает демократию, так как рожденные революциями режимы развиваются в противоположном демократии духе.

Только что изложенная концепция противостоит неолиберальной мысли, которая сегодня оказалась усиленной вследствие заката революционной модели. Можно даже думать, что в политическом споре будет все больше доминировать противоположность между теми, кто помогает новым общественным движениям обрести способ политического выражения, и теми, кто, напротив, соглашается с постепенным включением демократических институтов в аппарат государства, с подчинением их представительских функций защите национального государства, его международных интересов и его экономической политики.

Демократические институты кажутся в западном мире усилившимися в результате современного кризиса революционной модели и слабости общественных движений, вызванной экономическим кризисом и спадом стремлений. Но названные институты оказываются, в свою очередь, ослабленными, когда они не признают приоритета и автономии новых общественных движений и необходимости для них самих заново определиться в качестве представительных институтов и поддерживать свою независимость по отношению к государственному разуму.

Пост-скриптум

1. Мы исходим в своих рассуждениях из убеждения, что классическая социология, «социологическая традиция» хотела быть анализом современности в тот самый момент, когда Запад переживал последствия первой индустриальной революции. Она включала изумительную идею, которая позволяла сблизить до того разобщенные области исследования. Эволюционизм сменил циклическое представление о цивилизациях и об их естественной истории. Рациональность и эффективность, казалось, лучше определяли смысл современных обществ, чем сущность их институтов. Конфликты и противостояния анализировались скорее в рамках, свойственных современным обществам, а не в качестве результатов завоевания или внешней угрозы. [:191]

Однако эта классическая социология не смогла выработать своего единства, она постоянно и непреодолимо разлагалась на три течения мысли. Первое, самое близкое к предшествующей эпохе, задавалось вопросом об условиях интеграции и социального порядка. Второе делало акцент на отношениях неравенства и господства. Последнее видело в современности прежде всего рыночную свободу и триумф индивидуализма. Эти три течения мысли были объединены главным понятием общества , поскольку последнее включало в характеристику современности одновременно и триумф правящего класса, и усиление национального государства. Это был настоящий интеллектуальный переворот, объединивший проблемы функционирования индустриального общества и проблемы индустриализации. Он потерял доверие с тех пор, как капиталистическое индустриальное общество перестало быть единственным примером индустриализации. Когда умножились «пути» индустриализации и, в особенности, появились социалистические и националистические варианты индустриального развития, стала невозможна более идентификация государства с социальными действующими лицами, определенными их ролью в некоем типе общества (таковы буржуазия и рабочий класс в Европе). Тогда разрушилось и понятие общества.

Самые крупные представители классической социологии стремились преодолеть эти внутренние противоречия мышления XX века. Некоторые больше всего хотели объединить идею социальной системы и идею модернизации. Толкотт Парсонс в самом конце этого классического периода стремился объединить Дюркгейма, Вебера и Токвиля ценой исключения марксистской темы о структурных конфликтах. Но дистанция между этими тремя концепциями так велика, что они не поддаются каким-либо попыткам интеграции.

Перед лицом этой констатации я стремился здесь прежде всего реконструировать социологическое знание, не скрывая его внутренних споров и множественности его школ. Чтобы достичь этого, я удалил два больших понятия, на которых покоилась классическая социология: понятия общества и эволюции. Затем я поместил в сердце анализа культурные ориентации, общие социальным действующим лицам, которые в то же время конфликтуют другие другом из-за управления ими, стремясь использовать их или в интересах новаторского правящего класса, или, наоборот, в интересах тех, кто подчинен его господству.

Классическая социология была разделена между социологией идентичности, то есть места, занятого в социальной системе, [:192] социологией противостояния, то есть конфликта, и социологией развивающейся тотальности, здесь — современности. Я предложил идею, что конфликтующие действующие лица не могут быть разделены культурными целями, которые общи им и которые, со своей стороны, не существуют независимо от конфликтов, касающихся их социального использования. Последнее противопоставляет между собой действующие лица, которые можно назвать классами или общественными движениями.

Тем, кто хочет видеть во всех проявлениях социальной жизни суровое присутствие господства, эта концепция напоминает, что подчиненные действующие лица могут также участвовать в культуре и, следовательно, бороться против социального господства, которому подчинена эта культура. Тем, кто видит в социальных отношениях только разнообразное применение ценностей и общих норм, она показывает, что между культурными ориентациями и организационными формами вмешиваются отношения господства, существующие во всех коллективных практиках. Тем, кто продолжает объяснять социальный факт тем местом, которое он занимает в исторической эволюции, она противопоставляет идею о том, что общества все менее находятся «в» истории, что они сами производят свое собственное историческое существование с помощью своей экономической, политической и культурной способности воздействовать на самих себя и производить свое будущее и даже свою память.

Разрыв с классической социологией возможен только в том случае, если сегодня мы перестаем отождествлять действующее лицо с его творениями, субъекта с историей, если мы покидаем эпическую точку зрения душащих нас политических идеологий и занимаем более романтическую позицию, стремясь вновь отыскать действующее лицо в его заключении или скорее в его изоляции, а не среди триумфа его творений. Отсюда ясна важность, придаваемая движениям протеста, взятым не только в качестве специфического объекта исследования, но и как более общего источника размышления. В движениях протеста смешиваются инновации и бунт, и таким путем происходит освобождение действующих лиц общества от институтов и идеологий, каковые предстают косвенными продуктами культурных ориентации и социальных конфликтов, в которые включено это действующее лицо.

2. Почему сегодня так трудно осуществлять работу по реконструкции социологического знания? Это происходит потому, что социология более непосредственно, чем другие общественные науки, связана с текущей историей, и потому, что мы практически, то есть [:193] не только интеллектуально, но и политически, и идеологически переживаем кризис прежних представлений об общественной жизни. Вера западных обществ в самих себя, такая очевидная в грандиозной конструкции Толкотта Парсонса и во всей продолжительной позитивистской традиции, оказалась начиная с шестидесятых годов резко поставлена под вопрос. Со своей стороны, критические социологии имели настоящую силу только пока они могли противопоставить критикуемым обществам реальную историческую модель. Но ни Москва, ни Пекин, ни Алжир, ни Иерусалим, ни Гавана, ни Белград не вызывают больше доверия и энтузиазма: мы познали слишком много разочарований, чтобы еще верить в земли обетованные.

Наконец, мы сомневаемся также в идее развития, которая позволяла помещать все страны в великое движение вперед к современности и рационализации. Повсюду обостряется национальная специфика, во многих странах снова доминируют в общественной жизни коммунитарные объединения, тогда как философия Просвещения верила, что освободила от них современный мир. Старые образы валяются в пыли, и у нас нет больше теории социального. Место последнего захвачено, с одной стороны, деятельностью государств и их военным соперничеством, с другой, личностными и межличностными проблемами, как если бы не существовало более автономное общественное пространство. Эта социальная пустота тем более ощутима, что политическая сцена вообще занята партиями и коалициями, считающими себя представителями групп, идей, проектов, которые принадлежат все более далекому прошлому. Что еще более увеличивает скептицизм и усталость. Размышления об общественной жизни не имеют более никакой аналитической ценности и даже в демократических странах воспринимаются как «казенщина».

Однако не запоздала ли уже эта мрачная картина относительно наших наблюдений? Не формируется ли уже в наших странах сознание того, что они пережили кризис? И не стремятся ли они освободиться от старых, созданных ими самими представлений о себе? Общество, переживающее кризис, имеет и кризис социологии. В некоторых странах, где старые модели сохраняют еще влияние, обновление общественной мысли происходит медленно, как если бы общественное мнение предпочитало избегать область общественной мысли, вместо того чтобы рисковать столкнуться со словами, идеологиями и программами, которые еще сохраняют некоторую силу, но в которые почти никто больше не верит. Такое положение существует во Франции. В других странах более видно не старение политических [:194] идеологий, а изменения в культуре, формирование новой модели знания, новых этических принципов, новых форм инвестирования и производства. Но повсюду ощущение кризиса уступает мало-помалу место идее мутации, нового этапа индустриального или постиндустриального развития, который возвещает новые социальные и политические конфликты. Это делает необходимым освободить наш анализ общественной жизни от мертвых идей и слов, ясность которых лишь кажущаяся. Социология, как и история, изменяется вместе с самой общественной реальностью и мало-помалу освобождается от обращения к природе или к сущности вещей по мере того как оказывается, что наша общественная жизнь все более прямо осуществляется и изменяется нашим трудом, нашими социальными конфликтами, культурными творениями и политическими дебатами.

Мы никогда не обретем вновь исторической достоверности у тех создателей современной социологии, которые верили, что история движется к индивидуализму, рациональности или революции. Анализ некоторых форм коллективного поведения может сегодня привести нас к гипотезе, что общественные движения возможны. Но труднее знать, при каких условиях реальный конфликт может породить общественное движение, ибо иногда движение логически возможное так и не получает исторического воплощения. Нам сегодня предлагаются три больших вопроса указанного типа, возникающие на границе социологии и истории.

Первый из них заключается в том, живем ли мы еще в гражданском обществе, достаточно независимом от государства, чтобы культурные творения и социальные конфликты заняли в нем центральное место, или напротив, мы присоединяемся к большинству стран мира, в которых господствует скорее волюнтаристская деятельность государства, чем классовые конфликты? Второй касается того, можно ли еще говорить о социальной системе, об общественном типе, который определяется классовыми конфликтами и их культурными целями, то есть неким центральным конфликтом, тогда как изменения ускоряются и разнообразятся? Большинство наблюдателей не думают, что сформируется в будущем общественное движение, которое будет занимать такое же центральное место, какое занимало рабочее движение в индустриальном обществе. Я, со своей стороны, придерживаюсь мнения, что соотнесение с центральным конфликтом существенно для всякого наделенного историчностью общества. Но сможем ли мы перейти от защиты такой гипотезы к наблюдению в историческом опыте какого-либо центрального конфликта? [:195]

Третий из вопросов касается, наконец, того противоречия, которое как будто существует между способностью общественных движений сопротивляться технократическим манипуляциям и их волей использовать самую передовую технику для изменения управления обществом. Действующие лица общества в прошлом имели только ограниченную способность действия, так как они принадлежали скорее к миру воспроизводства, чем производства. Сегодня происходит обратное, в связи с чем возникает вопрос, не разделяет ли действующих лиц ускоренное изменение? Данная книга не отвечает на поставленные вопросы, это может сделать только одновременно социологическое и историческое исследование форм рождения и развития того общества, которое я называю программированным. Но она позволила сформулировать эти вопросы. Сейчас они такие же центральные, каким был в прошлом веке вопрос о том, как создать стабильность и порядок в обществе, которое постоянно революционизируется индустриализацией и ее последствиями?

В этой книге сохранялась насколько возможно большая дистанция по отношению к социальной истории, чтобы приоритет получило критическое рассмотрение понятий, на которых основывается социологический анализ. Но ее главная цель состоит в том, чтобы сделать возможным и подготовить анализ новых общественных движений, новых действующих лиц нашей истории. Таков смысл заголовка книги и такова тема всех ее глав, в которых речь идет о том, чтобы заменить социологию общества социологией действующих лиц и даже субъектов, систем действия, социальных отношений и конфликтов, и значит, общественных движений. Более конкретно, речь идет о том, чтобы устранить старые образы движений, рассматриваемые в качестве исторических агентов прогресса, разума и науки, и революции, взятой как уничтожение иррациональности традиций и привилегий и учреждение общества, управляемого по своей природе законами функционирования и эволюции. В этой книге дан образ общественного движения как коллективного действующего лица, включенного в конфликт за общественное управление главными культурными ресурсами. В ней показано также, что конфликт может существовать только в открытом обществе, наделенном демократическими институтами, и в условиях отказа от обращения к метасоциальному принципу легитимации общественного порядка или к авторитету абсолютного государства. Самое общее размышление, естественно, вновь находит здесь близко нас касающиеся проблемы. Действительно, существует ли более фундаментальное изменение, чем то, которое [:196] перед нашими глазами отделяет идею общественных движений от идеи революции, скомпромитированной отныне вырождением постреволюционных режимов, и соединяет ее с идеей демократии, политической свободы, которая долго третировалась как «буржуазная», но без которой действующие лица общества не могут ни бороться, ни вести переговоры? Это не значит подчинять социологический анализ политическим целям, напротив, это значит прояснить область политики светом социологического анализа, поставив в центр нашего актуального размышления две проблемы: как удержать и развить автономию гражданского общества и его действующих лиц по отношению к государству, которое все более прямо управляет экономической, социальной и культурной жизнью? И как создать союз общественных движений и политической демократии?

Нельзя ответить на эти проблемы, только определяя требования и ориентации новых общественных движений. Так же важно и, может быть, более необходимо сегодня освободить субъект от техницистских иллюзий, от бюрократии, от политических игр и от абсолютной власти, которые его душат или стремятся разрушить.

Издавна призыв к субъекту, к способности людей делать свою историю приобретал форму определенных исторических проектов: разрушить привилегии, изменить институты, взять власть. Эти призывы должны были привести в движение массы, исключенные из истории. Сегодня мир не страдает от избытка пустоты и молчания, он заполнен шумом и яростью. Сейчас не время призывать к коллективному действию, настало время обратиться к субъекту. Историчностью не являются только вложения, сделанные в культурные модели, она включает также дистанцирование по отношению к практике и нормам социального потребления. Позже вернутся надежды и разработка новых инициатив. Сегодня большие битвы являются оборонительными и освободительными: нужно освободиться от больших принципов, превратившихся в мелочные стратегии, от властей, ставших агрессивными или просто поглощающими.

Переход от одного общественного типа к другому может осуществиться либо на поле брани, либо, напротив, с помощью внутренних трансформаций, осуществленных на базе общественной жизни. Особенность Запада заключается в создании изменений эндогенного типа, даже если это всегда дополнялось гегемонией над остальным миром. В западной модели развития прежде всего изменяется культура: появляются новые знания и новая техника, связанные с видоизменением нравов и производительных сил. Затем появляются [:197] новые социальные действующие лица с их манерой действовать. Еще позже реорганизуется политическая система и устанавливаются новые формы организации. Наконец, кристаллизуются идеологии, которые соответствуют интересам заново сформировавшихся действующих лиц.

В настоящее время наша культура уже сильно изменена. Наука и технология, с одной стороны, этика, с другой, наконец, формы производства вошли в процесс мутации. Мы думаем, ведем себя и работаем соответственно моделям, не принадлежащим уже индустриальному обществу. Но формы нашего действия и политические идеологии еще отмечены прошлым, даже если уже они вступили в процесс необратимого разложения. Действующие лица общества с трудом обретают форму, оказавшись между изменившейся культурой и связанными с прошлым формами организации и общественного мышления. Ни управляющие, ни управляемые не имеют еще ясного представления о самих себе и о разделяющих их конфликтах. Наше размышление связано с этим этапом мутации, то есть перехода от уже измененных форм историчности, культурных моделей к еще неясному формированию новых действующих лиц. Этот переход не является механическим, он осуществляется только если культурные цели перестали отождествляться с обстоятельствами, если действующие лица формируются, ориентируясь на эти цели и открывая вместе с этим те отношения господства, в которые они включены.

Что такое субъект если не действующее лицо общества, поставленное в отношение к культурным моделям, к историчности общества того типа, к которому оно принадлежит? Только обращение к субъекту позволяет сегодня перейти от уже изменившейся культуры к созданию действующих лиц, способных оживить его своими верованиями и конфликтами. Мы не слышим больше призывов к изменению общества и государства, мы не доверяем никаким лозунгам и никаким идеологиям, но мы чувствуем потребность жить в мире, который мы уже перестроили, вместо того чтобы ютиться рядом с ним, среди руин нашей истории.

Даже при очень благоприятных обстоятельствах переход от одного типа общества к другому не осуществляется без нарушения непрерывности. И именно в такой момент разрыва наиболее необходимо услышать призыв к субъекту, понять, что не общественная ситуация управляет действием и сознанием, а что она сама является результатом культурных инноваций и общественных конфликтов. Перед тем как действующие лица смогут признать себя творцами своей [:198] истории, должно наступить то, что я называю романтическим моментом. В этот период субъект проявляет себя не своими творениями, а сознанием дистанции в отношении незначительных или чуждых вещей, своим желанием свободы и творчества. Завтра, вероятно, возникнут общественные движения и политические переговоры, сегодняшний день отличается не только разложением прошлого и общим ощущением кризиса, но и призывом к субъекту, к необходимости поставить под сомнение все формы социальной организации и к требованию творческой свободы.

Данная книга приурочена в точности к этому моменту. Она не содержит только размышления о возвращении действующего лица, она готовит его появление. [:199]

Благодарности

Большая часть текстов, собранных в этой книге, уже были опубликованы, но почти всегда в другой форме и часто не на французском языке. Я благодарю ответственных за публикации, которые разрешили мне их использовать.

«Презентация» и раздел «От общества к социальному действию» не были изданы. «Мутация социологии» представляет новую версию «Возвращения действующего лица», опубликованного в «Международных тетрадях социологии», LXXI , 1981, с.   243–255

«Сдвиг современности» был опубликован почти одновременно, но с большими модификациями, в «Международном журнале сравнительной социологии» под руководством Э.   Тирьякьяна.

Раздел «Имеет ли центр социальная жизнь?» был представлен по-английски как guest lecture на конгрессе Американской ассоциации социологии в 1982г. и опубликован в томе, посвященном памяти Жоржа Баландье (Париж, 1984).

Раздел «Восемь способов освободиться от социологии действия» был сначала опубликован в «Новой тетради по философии», тетрадь 8 «Бизнестеория», под руководством Р.   Бубнера, К.   Крамера и Р.   Виль, Геттинген, Ванденгох и Рупехт, 1976, с. 134–160, и затем в журнале «Информации по общественным наукам», т.   15, 6, с. 879–903

Раздел «Общественные движения: особый объект или центральная проблема социологического анализа?», представленный сначала в «Социологентаг» Немецкого социологического общества, был частично опубликован в «Социальном мире», 1983, 2, затем во «Французском обозрении социологии», 1984, 2.

Раздел «Два лица идентичности» был опубликован в книге «Коллективные идентичности и социальные изменения» под руководством П.   Тапа, Тулуза, Прива, 1980, с. 19–26. [:200]

«Изменение и развитие» — это очень измененная часть исследования, опубликованного в «Социологии и Обществах», журнале университета в Монреале, октябрь 1978 г., с. 149–187, в виде заключения коллоквиума, организованного в 1976 г. по моим работам.

«Метод социологии действия: социологическая интервенция» — был представлен на конгрессе Швейцарского общества социологии и опубликован в «Швейцарском ревю социологии», 1980-1, 6, с. 321–334.

«Рождение программированного общества» представляет переделанную версию «Создания программированного общества», опубликованного в «Новых проблемах передовых обществ» Японского экономического исследовательского института, 1973.

«Новые социальные конфликты» были опубликованы в «Социологии труда», 1975-1, с. 1–17.

«Отток новых общественных движений» представляет новую версию части лекции, прочитанной на конгрессе, организованном «Иль Мулино» в Болонье и опубликованной в «Ля Сочьета Комплессе» под руководством Ж.   Паскино, Болонья, Иль Мулино, 1983, с. 201–235.

«Общественные движения, революция и демократия» была представлена на Чтениях в честь Ханны Арендт в Новой Школе Социальных Исследований в 1983   г. и будет опубликована на французском в томе, посвященном памяти проф. Щепанского в Варшаве.

« Post - scriptum » не был издан.

Эти работы сопровождали исследования, посвященные общественным движениям, которые я вел с 1976 г. с Франсуа Дюбе, Жужой Хегедюш и Мишелем Вьевьорка. Мои личные размышления неотделимы от работ, которые мы проводили сообща. Вивиана Ле Дре и Жаклин Салуаджи обеспечивали материальную подготовку последовательных версий этих текстов. Жан-Батист Грассэ придирчиво перечитывал их, что во многом способствовало превращению первоначальных текстов в новую книгу. [ : 201]

  • Tupamaros — движение национального освобождения Уругвая.
СодержаниеДальше

наверх страницынаверх страницы на верх страницы









Заказать работу



© Библиотека учебной и научной литературы, 2012-2016 Рейтинг@Mail.ru Яндекс цитирования