В библиотеке

Книги2 383
Статьи2 537
Новые поступления0
Весь каталог4 920

Рекомендуем прочитать

Дешан Л.М.Истина, или Истинная система
Настоящее издание произведений малоизвестного французского философа Леже - Мари Дешана является наиболее полным. Оно включает произведения, характеризующие философские и социально - политические взгляды мыслителя, воссоздающие его концепцию утопического коммунизма.

Полезный совет

Если Вы заметили ошибку в тексте книги или статьи, пожалуйста, сообщите нам: [email protected].

Алфавитный каталог
по названию произведения
по фамилии автора
 

АвторЛаудан Л.
НазваниеНаука и ценности
Год издания2004
РазделСтатьи
Рейтинг0.04 из 10.00
Zip архивскачать (45 Кб)
  Поиск по произведению

Наука и ценности

Глава 1. ДВЕ ЗАГАДКИ НАУКИ: РАЗМЫШЛЕНИЯ О КРИЗИСНЫХ ЯВЛЕНИЯХ В ФИЛОСОФИИ И СОЦИОЛОГИИ НАУКИ

Наука стала обильным источником проблем для некоторых видных философов и социологов последней половины века. Действительно, стремление понять и объяснить, как работает наука, привлекло внимание некоторых лидирующих мыслителей в этих в общем-то разделенных областях знания. Эта книга — одно из усилий помочь разрешить ряд тех вопросов, которые наука ставит перед философией и социологией. Но прежде чем я смогу надеяться, что мои решения будут приняты со всей серьезностью, я должен показать, что те проблемы, за которые я берусь, и реальные и еще нерешенные. Я думаю, что лучший путь изложения проблем — это краткий очерк их недавней истории, причем истории, которая включает некоторые интригующие пересечения между работами философов и социологов.

В течение 40-х и 50-х годов каждая из этих дисциплин выработала свою собственную картину науки. Философский подход, который я имею в виду,— это подход логического эмпиризма и подход Поппера, социологическая же модель ассоциируется для меня главным образом с Мёртоном и его последователями. Хотя между философским и социологическим представлениями о науке, свойственными этому поколению исследователей, существуют важные различия в акцентах, их картины — теперь мы находимся в некотором удалении от них — оказались совершенно подобными и подчеркнуто дополнительными. Эти сходства значительно менее удивительны, чем первоначально казалось, ибо социологи и философы этого периода имели одну и ту же базовую предпосылку и занимались общей проблемой. Эта предпосылка состояла в том, что наука уникальна как сфера культуры и резко отделена от других сфер интеллектуальной деятельности — философии, теологии и эстетики. Центральной проблемой для философов и социологов была проблема объяснения той высокой степени согласия, которая достигается в науке. В течение 60-х и 70-х годов, однако, взгляды многих исследователей на этот счет стали меняться. Известные тезисы логического эмпиризма и мёртоновской социологии потеряли силу и стали гонимыми к середине 70-х. На их место пришли взгляды на науку, радикально расходящиеся с предыдущими. Причем, хотя эти взгляды и резко отличались от старых, сохранилось интригующее единство в философском и социологическом видении перспектив науки. Во главе общих позиций, разделяемых "новой волной" исследователей, стало убеждение, что центральной интеллектуальной загадкой науки являются периодические вспышки разногласий в науке.

Коротко говоря, студенты, изучающие развитие науки, будь то социологи или философы, были поочередно заняты объяснением консенсуса в науке или разногласия и разброда в ней. Такое резкое смещение фокусов внимания было бы безвредно, если бы оно отвечало различию в позициях или интересах. Разумеется, никто не может охватить все стороны какого-либо вопроса. Напряжение создает тот факт, что ни один подход не проявил достаточных объяснительных ресурсов, чтобы охватить обе эти стороны. Подчеркнем следующее. Какой бы успех ни провозглашался одной из этих моделей в разрешении вопроса, предпочитаемого ею, он в значительной степени гасился ее несостоятельностью схватить суть проблемы, поставленной конкурирующей моделью. Социологические и философские модели науки 40-х -50-х годов, объясняющие согласие в науке, принимали такие сильные допущения, касающиеся механизмов достижения этого согласия, ими постулированных, что затруднительно было придать смысл размаху и характеру научных разногласий и споров. Более близкие к нам по времени модели, несмотря на все заключающиеся в них обещания раскрыть многообразие причин, почему ученые могут соглашаться, чтобы ссориться, оставляют нас все же в темноте относительно того, как ученые рационально разрешают свои разногласия, как они разрешают эти разногласия в таком определенном стиле, в котором они часто действительно прекращают дискуссии.

Тема настоящего исследования в своей завершенной форме состоит просто в том, что: а) существующие представления не имеют объяснительных ресурсов, чтобы охватить эти две загадки в их единстве; б) это особенно касается новых привлекательных подходов к науке, оказывающихся по меньшей мере настолько же уязвимыми, насколько были уязвимы те, которые они заменили; в) мы нуждаемся в единой унифицированной теории науки, сулящей возможность объяснения обеих этих впечатляющих черт науки. Цель главы 1 диагностировать, как мы попали в передрягу, оказываясь в состоянии браться либо за ту, либо за другую из этих загадок, но не за обе вместе. В оставшейся же части книги намечен некоторый аппарат, объясняющий, как могут возникать и консенсус, и диссенсус, и как один из них может временами вести к другому.

Точка зрения консенсуса и загадка согласия

Для всякого, работающего в гуманитарных и общественных науках, где дебаты и расхождения между конкурирующими фракциями носят просто характер пандемии, естествознание предстает как тихая пристань. Ибо бблыпая часть ученых, работающих в какой-либо области или подобласти естествознания, вообще говоря, обычно находится в согласии относительно подавляющего числа посылок своей дисциплины. Они обычно находятся в согласии относительно многих объясняемых явлений и широкого класса количественных и экспериментальных методик, служащих для установления "фактуальных утверждений". Кроме этого согласия в сфере того, что подлежит объяснению, имеется согласие на уровне объяснительных и теоретических сущностей. Химики, например, говорят совершенно свободно об атомной структуре и субатомных частицах. <...> Биологи согласны относительно общей структуры ДНК и многих общих механизмов эволюции, причем иногда даже тех, которые непосредственно не наблюдаются.

Интуитивная мера этой колеблющейся степени согласия проистекает из сравнения естественно-научных учебников с текстами, скажем, по философии и социологии. (И такие сравнения послужили для философов и социологов, аккуратно наблюдавших за наукой, отправной точкой для заключения о высокой степени консенсуса в естественных науках.) Философы печально известны своими дебатами по фундаментальным вопросам философии, и между конкурирующими школами философов очень мало согласия даже по периферийным вопросам. Неудивительно поэтому, что философские тексты, написанные, скажем, томистами, имеют очень мало общего с текстами, написанными позитивистами. Социологи подобным же образом разделены на ряд воюющих лагерей, причем до такой степени, что существуют вопиющие различия в учебниках, написанных, скажем, марксистами, герменевтиками, феноменологами, функционалистами и социометриками. Естественные науки просто не таковы, и это отмечали многие философы и социологи 50-х-бО-х годов. <...>

Широкое согласие в науке делает замечательным то, что теории, по отношению к которым достигается консенсус, быстро приходят и уходят. Эта высокая степень согласия, характерная для науки, была бы менее удивительной, если бы наука, наподобие какой-либо религии, строилась на корпусе доктрин, составлявших ее постоянную догму. Естественно ожидать, что при таких обстоятельствах консенсус, однажды достигнутый, поддерживался бы в течение длительного времени. Но наука открывает перед нами замечательное зрелище области знания, в которой более старые точки зрения на многие центральные вопросы быстро и часто заменяются новыми и в которой тем не менее большинство членов научного сообщества успевает, так сказать, поменять лошадей и принять ту точку зрения, которую оно, вероятно, десятилетием раньше не стало бы даже обсуждать. Более того, изменения происходят на различных уровнях. Изменяются центральные проблемы дисциплин, происходит сдвиг в базисных объясняющих гипотезах, и даже правила научного поиска медленно, но меняются. То, что консенсус может быть сформирован и переформирован в ходе такого движения, поистине замечательно. <...>

Принимая высокий уровень консенсуса в науке как данное, мыслители предшествующего поколения сконструировали модели науки и особенно принятия научных решений, нацеленные на объяснение того обстоятельства, что наука структурно и методологически отличается от таких нагруженных идеологией областей, как социальная и политическая теория или метафизика. Я хочу описать характерные черты некоторых из этих моделей, по-жольку оценка их силы и слабости будет полезна в дальнейшем.

а) Философы, и консенсус. Философы ЗО-х-40-х годов, сменившие поколение идеалистов и неокантианцев, бывших в первые десятилетия XX в. сравнительно безразличными к научным проблемам, уже имели в своем арсенале некоторый наработанный аппарат, позволяющий объяснить, каким образом наука является деятельностью, в которой достигается консенсус. Действительно, в течение долгого времени философы были склонны принимать то, что я называю лейбницианским идеалом. Коротко говоря, лейбницианский идеал состоит в том, что все дебаты относительно фактического положения дел (matters of fact) могут быть беспристрастно разрешены привлечением соответствующих правил доказательства. По крайней мере, начиная с Бэкона, большинство философов верило, что существует алгоритм или ряд алгоритмов, которые позволили бы всякому беспристрастному наблюдателю судить о степени, с которой некоторый корпус данных позволяет рассматривать различные объяснения этих данных в качестве истинных или ложных, вероятных или невероятных. Философы выражали различные степени оптимизма в том, знаем ли мы точно теперь, что эти правила с очевидностью представляют собой. (Милль, например, верил, что эти правила уже у нас в руках. Другие, более пессимистично настроенные, верили в то, что мы должны еще выработать полный их набор.) Но кем бы ни был философ науки — оптимистом или пессимистом, рационалистом или эмпирицистом, он в период с 30-х до 50-х годов верил, по меньшей мере в принципе, в лейбницианский идеал. То, что философы верили в него, было непосредственно связано с их точкой зрения на консенсус в науке, ибо наука рассматривалась как состоящая всецело из утверждений о фактическом. Поскольку научные разногласия мыслились в своей основе как разногласия о фактическом и поскольку разногласия такого рода мыслились механически разрешаемыми, философы уже имели готовый абрис объяснения формирования консенсуса в науке.

Подчеркнем следующее. Философы аргументировали в пользу существования методологических правил, ответственных за достижение консенсуса в рациональном сообществе, каковым мыслилась наука. Коль ученые расходятся в вопросе о статусе двух конкурирующих теорий, они должны только справиться у соответствующих правил доказательства, чтобы определить, какая теория лучше подкреплена. Если эти правила отказывают при попытке решить вопрос немедленно (например, если обе теории оказываются равно подтвержденными доступными данными), то все, что требуется, чтобы преодолеть разногласия,— это собрать новые более дифференцированные данные, подтверждающие или, наоборот, не подтверждающие одну из рассматриваемых теорий. Согласно этой точке зрения, научные разногласия непременно преходящи и временны. Разногласия о фактах могут возникнуть между рациональными людьми только тогда, когда свидетельства об этих фактах в какой-либо сфере исследования являются относительно слабыми и неполными. Коль разногласие зафиксировано, оно может стать предметом прений на базе сбора большего числа свидетельств или более точного соблюдения соответствующих правил, регулирующих применение этих свидетельств. В итоге философы проповедовали, что наука является деятельностью, в которой достигается консенсус, поскольку ученые неявно, а иногда и явно оформляют свои верования в соответствии с общепризнанными канонами "методологии науки" или "индуктивной логики", и эти каноны мыслились как более чем достаточные, чтобы разрешить любое подлинное разногласие о фактическом. В этой связи многие видные философы науки того периода (например, Карнап, Рейхенбах и Поппер) видели свою первоочередную задачу в том, чтобы выразить в явной форме правила доказательного рассуждения, которые ученые неявно применяют, выбирая между теориями.

б) Социологи и научный консенсус. Социологи в отличие от философов не имели сильной традиции, настраивавшей на ожидание и объяснение существования согласия о фактическом. Действительно, до 30-х годов едва ли было в наличии даже название "социология науки". Последующие два десятилетия, однако, ознаменовались впечатляющим расцветом социологических исследований науки. Центральной для большинства исследований была наша двуединая проблема консенсуса и диссенсуса. Как и философы, социологи были склонны рассматривать первый как естественное состояние физических наук, в то время как последний трактовался ими как требующее специального объяснения отклонение от предполагаемой нормы.

Если философы видели источник консенсуального характера науки в приверженности ученых канонам логики научного вывода, то социологи доказывали, что наука проявляет высокую степень согласия, поскольку ученые разделяют совокупность норм или стандартов, управляющих профессиональной жизнью научного сообщества. Роберт Мёртон, например, доказывал, что все научные субкультуры строятся на нормах "универсализма, коммунизма, бескорыстия и организованного скептицизма". Эти нормы, накладывающие обязательства на человека науки, выражаются "в форме предписаний, предпосылок, проскрипций и преференций" (ibid, р. 268-269). Короче говоря, поскольку ученые разделяют идентичные ценности или стандарты, они могут образовывать стабильные структуры консенсуса. <...>

Социологи науки этого периода не были менее, чем их философские коллеги, убеждены в том, что согласие в науке неизбежно и повсеместно. Они знали, разумеется, о некоторых знаменитых дискуссиях, которые делили научное сообщество на воюющие фракции. Но социологи, такие, как Мёртон и его сотрудник Бернард Барбер, склонялись к такому объяснению этих отклонении от ожидаемого консенсуса, которое предполагает, что "предрассудки и предубеждения" иногда могут служить институциональными и интеллектуальными препятствиями для ученых, следующих положенным научным нормам. <...>

Как мы знаем, точка зрения консенсуса, свойственная философам и социологам 50-х и 60-х годов, не выдержала более глубокого анализа. Ученые ссорятся слишком часто и по многим важным вопросам, чтобы трактовать научные разногласия как небольшие отступления от нормы консенсуса. Более того, мы изучили многие из этих разногласий настолько детально, чтобы увидеть, что объяснительные ресурсы классической философии и социологии науки не продуктивны, чтобы охватить широкий диапазон ситуаций, в которых возникают разногласия. Часто оказывается верным, например, что ученые, которые делают все возможное, чтобы следовать принятым нормам незаинтересованности, объективности и рациональности, обнаруживают, что они приходят к весьма расходящимся выводам. Мы теперь понимаем, что фактические данные — особенно на границах исследования — могут быть весьма недостаточными, чтобы определить в науке выбор между теориями. Мы теперь знаем, что логические эмпиристы были просто неправы, полагая, что все ученые привержены одним и тем же методологическим и оценочным стандартам. Мы способны показывать снова и снова, что продолжительные научные разногласия прошлого не были просто querelles de mots (сварами дурного тона) между эмпирически эквивалентными теориями, но скорее подлинными спорами между глубоко различными конкурирующими позициями, которые выглядели в то время обоснованными доступными эмпирическими свидетельствами. В последнее десятилетие было накоплено достаточно информации, чтобы предположить, что ученые часто нарушали нормы научного поведения, выдвигаемые Мёртоном, и при случае даже вознаграждались за такие нарушения. И что знаменательно: мы можем легко охарактеризовать обстоятельства, при которых готовность нарушать эти нормы играет важную роль в прогрессе науки.

Отсюда не следует заключать, что нет ничего верного в анализе, проведенном логическими эмпиристами и мёртонианцами. Как мы увидим в дальнейшем, эти ученые указывали на важные особенности функционирования науки. Но с долей уверенности может быть добавлено, что их подход не проявил своих объяснительных ресурсов, чтобы представить разногласия в том размере и в том ранге, в которых они продуцировались в изобилии наукой в прошлом и продуцируются ею столь же обильно в настоящем. Когда исследователи стали обнаруживать некоторые изъяны этой ранней модели, а также исключения из ее правил они реагировали традиционно и предположили, что надо начать снова с самого начала, отталкивая так или иначе все, что укладывалось в привилегированную, но дискредитированную парадигму. Такие философы, как Кун и Фейерабенд, а вместе с ними целый сонм молодых социологов науки провели последние несколько лет, разрабатывая объяснение диссенсуса в науке. К некоторым их моделям я теперь обращаюсь.

"Новая волна" упирает на диссенсус

Излагая долгую историю коротко, я хочу обсудить четыре линии в аргументации, подорвавшей классическую точку зрения консенсуса: открытие того, что научное исследование более нагружено дискуссиями, чем следовало бы ожидать с более старой точки зрения, тезис несоизмеримости теорий, тезис недоопреде-ленности теорий и феномен успешного контрнормального пове-цения.

а) Распространенность дискуссий. Теории в науке изменяются быстро — общим местом является то, что вчерашняя научная фикция становится сегодняшней ортодоксией. Однако иногда эти изменения могут обернуться продолжительными перепалками, приводящими к основательным разделениям внутри научного сообщества по вере и верности. Я уже упоминал несколько таких дебатов: Коперник — Птолемей, волновая — корпускулярная теории света, атомизм — энергетизм. Этот список может быть с той или иной степенью определенности продолжен включением нью-тонианства versus картезианства в механике, униформизма versus катастрофизма в геологии, механики живой силы versus механики импульса, однофлюидной versus двуфлюидной теорий электричества, Пристли versus Лавуазье в химии, Эйнштейна versus Бора в квантовой механике, креационизма versus эволюционизма в биологии, недавних дебатов о дрейфе континентов и т.д. Все упомянутые расколы были расколами между видными учеными, между теориями, длились по нескольку десятилетий и не было счета разумной аргументации с обеих сторон. Ситуации, вроде упомянутых, ясно показывают, что какая бы сила ни исходи ла от правил и норм науки, они на самом деле недостаточны, что бы разрешить быстро и определенно эти дискуссии.

Этот тезис может быть сформулирован иначе. Если конссясу альная модель и предполагаемый ею лейбницианский идеал дея ственны, то очень трудно понять, как диссиденты и революционеры могут вообще утверждать свои идеи. Как Кун убедительно показывает, что "если бы новая теория, претендующая на роль парадигмы, выносилась бы в самом начале на суд практичного человека, который оценивал бы ее только по способности решать проблемы, то науки переживали бы очень мало крупных революций" (Kuhn, 1962, р. 156; Кун, 1975, с. 199). Революции не появляются внезапно как гром среди ясного неба, и каждая революция должна предваряться периодом, когда одни ученые упорно идут за новыми идеями, а другие весьма счастливы, проводя время с господствующими теориями. Критики модели консенсуса говорят, что с точки зрения этой модели очень трудно понять, каким образом рациональные люди могут ссориться, чтобы заняться разработкой новых идей. Томас Кун сжато формулирует это возражение против консенсуального подхода следующим образом: возникновение новых научных идей "требует процесса решения, который допускает разногласия среди рациональных людей, а тот алгоритм, который обычно представляли себе философы, должен был бы уводить науку от этих разногласий"*. Кун настаивает, что только существование различий между учеными в предпочтениях и ценностях позволяет появляться новым теориям. В противном случае "не было бы стремления выработать новую теорию, сформулировать ее такими способами, чтобы была видна ее плодотворность или выставлены на обозрение ее точность и границы". Приведенные высказывания свидетельствуют о том, что Кун в этих строках так же, как и во многих других высказываниях, оставляет без внимания факт, что ученые могут проводить различие между критериями одобрения теорий и критериями поиска ценностей. Это различие позволяет взяться за некоторые проблемы, поставленные Куном в связи с точкой зрения консенсуса. Но Кун определенно прав, когда заявляет, что модель консенсуса оказывается неспособной осмыслить широкие масштабы и разнообразие научных разногласий. Поскольку это так, то мы нуждаемся в чем-то большем, чем консенсуальный взгляд на науку.

б) Тезис о несоизмеримости. Кун сам предложил пополнить картину, утверждая, что поборники конкурирующих теорий просто не могут общаться друг с другом. По его мнению, эта неспособность неслучайна, ибо конкурирующие теории радикально несоизмеримы. Мы можем уяснить ход мысли Куна, рассматривая его описание межпарадигмальных разногласий. Значительно быстрее, чем его предшественники, Кун сознавал тот масштаб, в котором история науки насыщена различными важными дискуссиями и полемиками. Он сам описал одну такую полемику в своей знаменитой книге "Коперниканская революция". Как он показал, период научной революции характеризуется немирным Сосуществованием многообразия конкурирующих парадигм, за каждой из которых стоят свои поборники. Описывая эти стычки между конкурирующими парадигмами. Кун показал их хроническую незавершенность. Она проистекает из-за "несоизмеримости" самих парадигм. Поборники одной парадигмы буквально не могут понять поборников другой, они живут в различных мирах. Они могут использовать одну и ту же терминологию, но при этом под одними и теми же терминами обычно подразумевают разные вещи. Невозможность полного перевода одной конкурирующей парадигмы в другую усугубляется тем фактом, подчеркнутым Куном в более поздней его книге "Существенное напряжение", что поборники различных парадигм часто привержены различным методологическим стандартам, а также нетождественным познавательным ценностям. В результате то, что одна сторона диспута отстаивает в качестве позитивного атрибута теории, поборники конкурирующей парадигмы могут рассматривать как помеху. Итак, и содержание теорий, и стандарты, принимаемые при их оценке, ведут к разладу в общении.

в) Недоопределенность теории эмпирическими данными. Смещение фокуса внимания к разногласиям, вероятно, в еще большей степени стимулировалось аргументами, исходящими из не-доопределенности. Коротко говоря, эти аргументы приводят к утверждению о том, что научные правила или оценочные критерии не позволяют однозначно и недвусмысленно предпочесть некоторую теорию всем ее конкурентам. К этому утверждению ведет ряд раздельных линий аргументации. Одна из них может быть обозначена как тезис Дюгема — Куайна, согласно которому теория не может быть логически доказана или отвергнута ссылкой на какой-либо корпус эмпирических свидетельств. Другой путь к тому же заключению лежит через утверждение (ассоциируемое по различным причинам с работами Витгенштейна и Нельсона Гудмена), что все правила научного вывода независимо от того, индуктивный он или дедуктивный, настолько радикально расплывчаты, что им можно следовать многими взаимно несовместимыми способами. Двигаясь в том же направлении. Кун показал в “Существенном напряжении”, что критерии выбора теории, разделяемые учеными, слишком расплывчаты, чтобы определять выбор теории. Этот кластер доводов часто интерпретируется в том плане, что наука не может быть той деятельностью, которая сочинена эмпирицистами и социологами, деятельностью, управляемой правилами.

г) Контрнормальное поведение. Как Пауль Фейерабенд, так и Ян Митроф, показали, что многие ученые, имевшие высокие достижения, с повторяемостью нарушали нормы или каноны, обычно называемые научными (Feyerabend, 1978; Mitroff, 1974; Фейерабенд, 1986, с. 125-406). Время от времени ученые оставляют в стороне эмпирические свидетельства, допускают противоречия и принимают контриндуктивистские стратегии. Более того, по всей видимости, во многие из примечательных случаев научного прогресса были вовлечены ученые, грубо попиравшие общепринятое методологическое благоразумие. Такое поведение по меньшей мере заставляет предположить (как считает Митроф), что Мёртон неправильно определил нормы, управляющие научной практикой. При более радикальном взгляде такое поведение может вести к заключению, к которому приходит Фейерабенд, а именно, к заключению о том, что в отношении методов "все дозволено".

Пуская в ход упомянутое выше оружие, новая волна социологов и философов побуждала нас в течение последних 10—15 лет сконцентрироваться в основном на научных дебатах и разногласиях, ибо с их точки зрения такие разногласия с гораздо большей вероятностью, чем консенсус, составляют "естественное" состояние науки. Более того, эти философы и социологи разработали аппарат для объяснения, каким образом (например, из несоизмеримости и недоопределенности) это разногласие может возникать и удерживаться. Однако, как я уже заметил, эти исследователи были слабо оснащены, чтобы объяснить, каким образом случается согласие. Чтобы понять, почему такой подход потерпел неудачу, сталкиваясь с проблемой формирования консенсуса, рассмотрим детальнее, какие преграды ставило согласие на пути куновского анализа. Так как Кун полагал, что межпарадигмальный диалог с неизбежностью частичен и неполон, и так как он считал, что борцы за различные парадигмы привержены различным методологическим стандартам, он с готовностью объяснял, почему научные дебаты представляют собой длительные и не настроенные на завершение состояния. Если обе стороны в самом деле говорят вразнобой, если они судят о своих теориях по различным меркам, то нет ничего удивительного в том, что они продолжают оставаться при своих разногласиях. Итак, куновская модель правильно предсказывает, что диссенсус должен быть обычной характеристикой научной жизни. Но она не может объяснить с такой же готовностью (если вообще может объяснить) вопрос, каким образом научные разногласия всегда приводятся к разрешению, причем не путем полного истощения враждующих сторон и не путем политической манипуляции. Если конкурирующие ученые не могут понять точки зрения друг друга, если они решительно по-разному настроены на то, что считать "хорошей" научной теорией, то выглядело бы крайне таинственным, если бы эти же ученые когда-либо достигли платформы, на которой они в конце концов согласились бы считать какую-то одну парадигму приемлемой. Однако без такого соглашения становится совсем недоступным рациональному пониманию возникновение нормальной науки, существование которой Кун отстаивает, обильно используя документы. Без четких представлений об образовании консенсуса рушится связь между двумя центральными составляющими куновской картины: концепцией разногласий (несоизмеримости) и концепцией поддержания консенсуса (нормальной науки). Кун часто замахивается на объяснение перехода от "нормальной" науки к "кризисной" (т.е. от консенсуса к дйссенсусу), но терпит неудачу, ибо он так и не объяснил, почему хитрые, но не безобидные головоломки начинают рассматриваться как аномалии, угрожающие парадигме. Это так, но это не должно затушевывать коренной изъян куновского подхода: Кун не располагает ресурсами для правдоподобного объяснения перехода от кризиса к нормальной науке, перехода еще более поразительного. Если разногласие возникает в научном сообществе, то, следуя Куну, практически невозможно понять, как оно исчезает. Когда убеждаешься, насколько важным в куновской картине науки оказывается понятие консенсуса (в конце концов парадигма есть по своему замыслу то, о чем достигается консенсус, а нормальная наука представляет собой такой тип науки, который проявляется, когда консенсус доминирует), то кажется экстраординарным, что Кун не сформулировал представлений о том, как формируется консенсус. Но, по всей видимости, еще хуже то, что его анализ в ряде отношений таков, что закрывает вообще какую-либо возможность описать происхождение консенсуса. Обратимся, скажем, к факту, что каждая парадигма в конечном итоге автоаутентична: "Когда парадигмы... попадают в русло споров о выборе парадигмы, вопрос об их значении по необходимости попадает в замкнутый круг: каждая группа использует свою собственную парадигму для аргументации в защиту этой же парадигмы" (Kuhn, 1962, р. 108-109; Кун, 1975, с. 125). Если парадигма в самом деле обладает этим свойством самоподкрепления, то непостижимо, каким образом поборники одной парадигмы могут когда-либо встать на путь, который привел бы их к измене своим парадигматическим привязанностям. Поскольку Кун не может объяснить, каким образом поборники конкурирующих парадигм могли бы когда-либо прийти к согласию о том, какая парадигма лучше, ему остается только требовать от нас принять существование двух радикально различных видов научной жизни ("нормальной" науки и "революционной" науки), не давая нам какого-либо ключа к динамике метаморфозы, посредством которой консенсус происходит из диссенсуса. <...> Не трудно видеть, почему у Куна отсутствует концепция формирования консенсуса: его представление о диссенсусе предполагает столь глубоко укорененные расхождения и несоизмеримости между учеными, что не остается общей основы, на которой консенсус мог бы снова оформиться.

Было бы, однако, неверным, если бы создалось впечатление, что Куну нечего сказать о происхождении консенсуса: нет, он поднимает этот вопрос от случая к случаю. Действительно, он идет достаточно далеко, чтобы заявить, что в науке уникален именно консенсус, столь убедительно происходящий из диссенсуса (ibid, р. 17; там же, с. 35). К тому же он посвящает целую главу "Структуры научных революций" ответу на то, что в сущности составляет вопрос формирования консенсуса,— на вопрос: "Что заставляет группу (т.е. научное сообщество) отказаться от одной традиции нормального исследования в пользу другой?" (ibid, р. 143; там же, с. 183). Но то, что он говорит, взятое вместе — внутренне несогласовано, а взятое в отдельности — неубедительно. Иногда, например. Кун объясняет переход от консенсуса в пользу одной парадигмы к консенсусу в пользу другой, привлекая чисто внешние соображения. Он говорит, что если мы хотим застать гегемонию новой парадигмы, то нам придется подождать вымирания старшего поколения (так называемый принцип Планка). Но даже если это верно, мы не получаем ответа на главный вопрос, ибо не можем объяснить, почему более молодые ученые способны согласиться в том, что некоторый конкурент ортодоксии предпочтителен другим. Ведь переходный период, период кризиса, характеризуется, по Куну, многообразием новых парадигм, которые соперничают друг с другом за приверженцев среди работающих ученых. Даже если мы вместе с Куном допустим, что молодые ученые более открыты новому, чем их пожилые коллеги, у нас не будет объяснения тому факту, что молодые турки часто способны договориться, на какую темную лошадку ставить. Если Кун прав относительно несоизмеримости вер и несопоставимости стандартов, то молодые поборники конкурирующих парадигм будут в столь же трудном положении, стремясь договориться об их достоинствах, что и их пожилые коллеги. <…>

Кун вовсе не единственный среди современных философов и социологов науки, кто выдвигает представление о несогласии, оставляющее очень мало, если вообще оставляющее, надежды на объяснение согласия. Имре Лакатос и Пауль Фейерабенд, например, в одной с ним связке, хотя и по разным причинам. Лакатос весьма пространен, делая упор на роль различных конвенций в оценке теорий. С его точки зрения, решение трактовать на первый взгляд очевидные фальсифицирующие примеры как подлинно опровергающие представляет собой результат "конвенции". Наученный дюгемианским обсуждением расплывчатости фальсификации, Лакатос показал, что рациональные ученые могут полностью игнорировать видимые опровержения своих исследовательских программ. Если это так, то становится волне понятным, что конкурирующие теоретики могут проводить в дискуссиях годы, если не десятилетия, не приходя по рассматриваемым вопросам к какому-либо твердому консенсусу. Но Лакатос всегда оставлял непроясненным вопрос, как сообщество ученых может разумно приходить к заключению, что одна исследовательская программа подлинно превосходит другую, и, стало быть, восстанавливать консенсус. С точки зрения Лакатоса, как и Куна, оказывается вполне разумно неопределенно долго держаться за теорию независимо от того, какие эмпирические аномалии она встречает. Но сказать так значит сказать, что отсутствует рациональный механизм, посредством которого может быть установлен консенсус, касающийся предпочтительности одной линии исследований другой. Так как консенсус такого рода — общее место в науке, лакато-совский подход оставляет нас без объяснения того факта, что ученые в большинстве случаев приходят, причем иногда очень быстро, к тому, чтобы считать научные дискуссии имеющими определенные решения.

Если Лакатос был анархистом вопреки самому себе, то Фейерабенд был вполне сознательно настроен на то, чтобы выработать теорию знания, приветствующую безудержный теоретический плюрализм. Согласно фейерабендовскому взгляду на вещи, нежелательно, чтобы ученые когда-либо о чем-либо достигали консенсуса. Его идеал науки — разновидность бесконечного вопроша-ния об основах, вопрошания, ассоциирующегося с досократовской философией. Ничто не берется как данное, все может быть подвергнуто разумному отрицанию и утверждению. Как и Кун, Фейерабенд предполагает радикальную несоизмеримость теорий. Идя дальше Куна, он отрицает, что было бы разумным настаивать, что бы ученые, оценивая теории, следовали каким-либо методологическим принципам и нормам (фейерабендовское "все дозволено"). Фейерабенд не отрицает, что ученые иногда действительно соглашаются о том, какие теории хорошие, а какие плохие, но он порицает это состояние как неразумное. Он, по всей видимости, считает, что, если бы ученые поднялись к более тонкой эпистемологии, они увидели бы, что ни одна теория не может никогда рассматриваться как заменившая или дискредитировавшая своих конкурентов и предшественников.

Социологи тоже быстро уяснили, что широкое распространение дискуссий в науке плохо укладывается в старые социологические модели. Майкл Малкей, по всей видимости, выражал мнение многих исследователей новой волны, рассматривая феномен научных разногласий как опровержение старого подхода. "Если мёртоновские нормы, например, эффективно институционали-зированы в науке, то становится трудным объяснить те частые явления интеллектуального сопротивления, которые вновь и вновь повторяются и действительно составляют неотъемлемую черту роста знания" (Mulkay, 1977, р.106). <...>

В этом кратком и отрывочном обзоре некоторых течений в современной философии и социологии науки я не стремился доказать, что все подходы новой волны ложные и что их изъяны роковые. Однако кажется ясным, что новоформирующаяся ортодоксия в философии и социологии науки столкнулась с проблемами, во всех отношениях столь же укрощающими, сколь и те, которые в свое время поставили на место эмпирицистскую методологию и мёртоновскую социологию. Говоря понятнее, многие новейшие исследователи, наклеившие на классическую философию и социологию ярлык достигших обнищания, игнорировали центральные вопросы, с которыми их предшественники справлялись. Едва ли мы можем требовать существенного выхода за пределы работ 40-х-6О-х годов, пока мы не осмыслили некоторым образом те фундаментальные факты, которые ученые того поколения правильно рассматривали в качестве базовых особенностей науки. Либо мы должны вместе с Фейерабендом отрицать, что рациональные ученые могут когда-либо обнаруживать широкое согласие (это, по всей видимости, противоречит документальной истории), либо нам еще предстоит обрести такое представление о диссенсусе, которое не было бы столь грубым, чтобы исключать саму возможность повторяющегося и широкого согласия. Пока мы не в состоянии представить двуликое обличив науки, мы не можем серьезно претендовать на понимание того, что она такое. <...>

Глава II. ИЕРАРХИЧЕСКАЯ СТРУКТУРА НАУЧНЫХ ДЕБАТОВ

В любом таком сообществе, которое столь же разнородно, сколь научное, и особенно в сообществе, обладающем глубоко укоренившейся традицией бросать вызов авторитету, традицией щедро награждать удачный разрыв с традицией, консенсус не рождается, а созидается. Так как согласие возникает из предшествующего несогласия, полезно представить загадку консенсуса в следующем виде: каким образом получается, что весьма высокая доля ученых, имеющих первоначально различные (и часто взаимно несопоставимые) точки зрения на некоторый предмет, может в конечном счете прийти к поддержке единой точки зрения на этот предмет. Поставленная таким образом проблема консенсуса оказывается проблемой динамики конвергенции ряда разнообразных вер.

Самое популярное современное решение проблемы образования консенсуса в науке предполагает постулирование того, что я называю иерархической моделью обоснования (justification) и что, по-видимому, более широко известно как теория инструментальной рациональности. Огоронники этой модели* в общем едины, выделяя три взаимоотносительных уровня, на которых и посредством которых образуется консенсус. На нижнем уровне этой иерархии дебатируется фактическое. Говоря "фактическое", я имею в виду охватить не только утверждения о непосредственно наблюдаемых событиях, но и заявления о том, что творится в мире, включая заявления о теоретических и ненаблюдаемых сущностях. По очевидным причинам я называю дебаты этого сорта фактуальны-ми разногласиями, а согласие на этом уровне — фактуальным консенсусом. Согласно стандартным представлениям, ученые разрешают фактуальные разногласия и, стало быть, формируют фак-туальный консенсус, поднимаясь на одну ступень выше в этой иерархии, поднимаясь на уровень общепризнанных методологических правил. Эти правила могут быть механическими алгоритмами, обеспечивающими генерирование фактуальных положений. Но гораздо более характерны правила, которые представляют собой просто требования (constraints) или предписания, касающиеся тех атрибутов наших теорий, которые мы должны либо искать (например, независимая проверяемость), либо избегать (например, свойства ad hoc). Обычно считается, что эти правила (в основном и главном они представляют собой принципы эмпирической поддержки и сравнивающих сопоставлений теорий) обеспечивают указания, каким образом выяснить, по крайней мере в качественном смысле, сколько поддержки дают обсуждаемой теории доступные эмпирические свидетельства (т.е. подтверждают они ее или не подтверждают). Если два ученых расходятся в вопросе, какое из конкурирующих фактуальных утверждений более заслуживает веры, то для разрешения своего разногласия они должны (с этой точки зрения) не делать ничего иного, кроме как сравнить веса поддержек, полученных каждым из этих утверждений.

В соответствии с этой моделью способ решения споров меж-цу теориями может быть приведен к тому способу, которым наши суды выносят решения по гражданским спорам (или им по-пагается выносить эти решения): предоставляются относящиеся к делу свидетельства, суд соглашается оформить их истинность согласно точно установленным юридическим правилам, касающимся свидетельств, полный вердикт "гарантируется" тем, что вопрос рассматривается с точки зрения правил, а не личностей, и, наконец, все стороны разбирательства соглашаются твердо придерживаться этого вердикта. Ведь иерархическая модель тоже требует от ученых отправлять их фактуальные диспуты подобно невидимому "научному суду" (действующему в той или иной научной специальности). При этом ожидается, что "научное жюри присяжных" сделает выбор в соответствии с правилами, регулирующими применение эмпирических свидетельств и принятыми всеми учеными данной специальности. Такое заранее данное согласие должно гарантировать, что "вердикт" является как беспристрастным, так и приемлемым для всех сторон. На первый взгляд, это многорбещающий подход. Он может объяснить не только то, почему научные разногласия часто разрешаются консенсусом, но и то, почему они разрешаются так быстро. (Как отмечалось в главе 1, поистине замечательная особенность многих научных дискуссий состоит в том, что дискутирующие стороны быстро приходят к одной определенной позиции.)

Тезис о том, что фактуальные разногласия можно разрешить, привлекая релевантные правила обращения с эмпирическими свидетельствами, является, конечно, современным вариантом того, что я выше назвал лейбницианским идеалом. Но если этот идеал в своей исходной форме предполагал, что все фактуальные разногласия могут быть разрешены привлечением релевантных правил, то новейшие приверженцы методологических правил, вообще говоря, более умеренны в своих претензиях. Они продолжают полагать, что некоторые разногласия могут быть разрешены с использованием доступных эмпирических свидетельств (и правил, разделяемых учеными). Если же эта операция не ведет к успеху, ее приверженцы тем не менее говорят, что эти правила часто достаточно конкретны, чтобы указать на процедуры сбора таких дополнительных эмпирических свидетельств, которые приведут к определенному решению возникшего вопроса. Правила в самом деле бывают и весьма общими (например, "формулируйте проверяемые простые гипотезы"), и промежуточной общности <...>, и весьма конкретными, специфичными для отдельной дисциплины или даже субдисциплины (например, "убедитесь, что прибор х прокалиброван в соответствии со стандартом у"). До той степени, до которой эти процедуры и правила приняты всеми сторонами диспута, и поскольку они достаточно конкретны, чтобы определить выбор между наличными конкурентами, они действительно дают возможность посредничать в дискуссии по фактуальному вопросу. И впечатляюще большая доля фактуальных диспутов может быть доказательно приведена к своему окончанию просто соблюдением релевантных методологических процедур.

Иногда, однако, ученые расходятся в вопросе о правилах, регулирующих применение эмпирических свидетельств, или в вопросе о самой процедуре их применения. В таких ситуациях правила не могут более трактоваться как непроблематичный инструмент разрешения фактуального разногласия. Когда такое случается, становится ясно, что отдельное фактуальное разногласие оборачивается более глубоким методологическим разногласием. По стандарту иерархической точки зрения, такие методологические дискуссии разрешаются шагом вверх по иерархии, т.е. обращением к целям, разделяемым учеными. Это предложение вполне естественно, ибо уже небольшое размышление заставляет признать: методологические правила имеют силу только потому, что они рассматриваются как инструменты или средства достижения целей науки. И вообще, в науке и за ее пределами в тех случаях, в которых мы овладеваем процедурными и оценочными правилами, мы придерживаемся их, потому что рассматриваем их в качестве оптимального инструментария для реализации наших познавательных и практических целей. Следовательно, когда два ученых обнаруживают, что они применяют различные я конфликтующие методологические правила, они, полагая, как это следует из иерархического стандарта, что у них одни и те же базовые цели, могут в принципе разрешить свое разногласие, определив, какие из конкурирующих правил наиболее эффективны для достижения коллективных целей науки. Я называю эту третью стадию, привлекающую базовые познавательные цели, аксиологическим уровнем.

Мы можем следующим образом суммировать превалирующую философскую точку зрения на разрешение научных разногласий: разногласия о фактическом следует разрешать на методологическом уровне; методологические расхождения следует улаживать на аксиологическом уровне. При этом предполагается, что аксиологических разногласий либо не существует (поскольку ученые не могут не разделять тех же самых целей), либо они существуют, но не разрешимы (см. ниже).

Уровни разногласия

Фактуальный

Методологический

Аксиологический

Уровни решения

Методологический

Аксиологический

Отсутствует

Далее я рассмотрю некоторые сильные и слабые стороны ставленной модели формирования консенсуса.

Формирование фактуального консенсуса

Одна видимая слабость иерархической точки зрения заключается в ее центральном допущении, что методологические правила, по крайней мере в принципе, всегда выделяют среди всех возможных конкурирующих фактуальных утверждений одно утверждение, специфически поддержанное этими правилами. Однако печально, что методологические правила обычно недоопре-деляют выбор среди фактуальных утверждений в том смысле, что, хотя эти правила плюс доступные эмпирические свидетельства исключают много фактуальных утверждений или гипотез, часто остающийся избыток возможных гипотез оказывается методологически допустимым. Среди допустимых гипотез могут быть такие, которые доказуемо эквивалентны, т.е. такие, которые не могут быть рассортированы всеми мыслимыми эмпирическими свидетельствами. Признано, например, что с точки зрения наблюдения некоторые версии волновой механики и матричной теории эквивалентны. Это значит, что определяющий выбор между ними, опирающийся на наблюдения, невозможен. В других случаях допустимые гипотезы являются доказуемо различными (в том смыслe, что возможны эмпирические свидетельства, по-разному поддерживающие их), но такими, что существующие эмпирические свидетельства и превалирующие правила не обеспечивают оснований для предпочтения. Поскольку всегда может быть показано, что совокупность фактуальных утверждений, поддержанная определенными методологическими правилами, способна включать несколько противоречащих друг другу утверждений, то иерархическую модель формирования консенсуса часто обвиняют в бесплодности, проистекающей из недоопределенности теории релевантными правилами и эмпирическими свидетельствами (по крайней мере тогда, когда эта модель применяется для вынесения судебного решения по поводу теорий, относительно которых существуют разногласия). Однако эта банальная критика упускает главное. Мы обычно хотим объяснить в любом конкретном случае формирования консенсуса совсем не то, каким образом ученые были способны прийти к согласию, принимая ту, а не любую иную возможную гипотезу. Если бы это было проблемой объяснения, то методологическая недоопределенность действительно препятствовала бы ее решению. И, что то же самое, если бы ученые, стоящие за конкурирующими теориями, стремились бы выяснить, поддерживается ли одна из этих теорий эмпрически-ми данными лучше, чем все ее возможные конкуренты, то этот вид недоопределенности делал бы их усилия тщетными. Но в обоих случаях проблема понята ошибочно. То, что ученые стремятся решить (и здесь наша приведенная выше судебная аналогия особенно подходит), состоит не в том, будут ли их теории удерживаться все время, и не в том, выстоят ли они в борьбе со всеми возможными конкурентами, а скорее в том, какая из теорий, выставленных в настоящее время на научной рыночной площади, наилучшим образом поддержана эмпирическими свидетельствами. Согласно точке зрения, которую я поддерживаю, ученые должны рассматриваться не как ищущие просто лучшую теорию, но скорее лучшую из тех, которую они могут найти. Я полагаю, что более конструктивный и более реалистический путь формулирования проблемы формирования консенсуса таков. Принимая, что некоторые ученые в свое время поверили в одну теорию, а другие в свое время — в другую, соперничающую с ней, объясним, почему теперь они все принимают последнюю. <...>

Коль скоро мы ставим проблему формирования консенсуса в таком компаративистском (сравнительном) плане, мы получаем возможность отбить аргументы от недоопределенности. Ибо во многих случаях правила, разделяемые учеными, и существующие эмпирические свидетельства четко разделяют наличные теории, находящиеся в научном обороте, на две части: те, которые, согласно правилам, поддержаны эмпирическими свидетельствами, и те, которые ими не поддержаны. Если же возникает дискуссия и дискутирующие стороны обсуждают теории из одного и того же первого подмножества, то становится ясно, что методологические правила недостаточны, чтобы управлять предпочтением, и участники просто соглашаются или не соглашаются — в ожидании накопления дальнейших свидетельств. Случаи подобного (временного) недоопределения достаточно часты, и они, конечно же, очень интересны для философов и социологов. Но апелляции к такому долговременному нейтралитету не должны застилать нам глаза: они убедительны лишь в исчезающем меньшинстве случаев. В большинстве же случаев все стороны диспута со временем соглашаются, что пришли к ситуации, в которой правила недвусмысленно определяют предпочтение среди наличных конкурирующих теорий. <...>

Конечно, предпочтенный конкурент может быть еще недоопределен в строгом смысле этого термина, так как остаются мыслимыми, но так и не помысленными теории-конкуренты, которые столь же хорошо поддержаны, как наше предпочтение. Главное здесь в том, что даже тогда, когда правило в абстракции недоопределяет выбор, то же правило может еще недвусмысленно диктовать сравнительную предпочтительность среди наличных соперничающих теорий. Оно определенно диктует это, когда мы сталкиваемся с выбором между двумя (в простейшем случае) кандидатами в теории, один из которых методологически допустим, а другой нет.

Например, в биологии правила и эмпирические свидетельства, хотя они не устанавливают однозначно правильности эволюционной теории, исключают из числа допустимых ряд креационистских гипотез, например, что возраст Земли заключен где-то между 10 000 и 20 000 лет, и таким образом обеспечивают платформу рационального предпочтения эволюционизма креацио-низму. Если мы установили, что оценка теории носит сравнительный характер, что ученые делают сравнивающие суждения относительно адекватности доступных конкурирующих теорий, а не абсолютные суждения, касающиеся наилучшей из возможных теорий, то мы выяснили, что сравнительная предпочтительность может устанавливаться даже тогда, когда выбор наилучшей из возможных теорий лежит за пределами ресурсов нашей техники подтверждения. <...>

Из проведенного анализа следует, что иерархическая модель (вопреки многим критическим заявлениям) не складывает оружия перед аргументами от недоопределенности. Наоборот, представляется вполне разумным утверждать, что многие диспуты о фактическом прекращаются с включением процедурных правил. разделяемых ученым. Но важно понять то, какие тайные пороки встроены в эту переформулировку иерархической точки зрения. Не все фактуальные разногласия могут быть разрешены в этом лейбницианском стиле, ибо две или более наличные конкурирующие теории могут быть одинаково хорошо поддержаны существующими правилами и эмпирическими свидетельствами. Подобным же образом случается <...>, что ученые расходятся в том, какие правила доказательства следует применить в той ситуации, в которой они оказались. Эта версия иерархической модели позволяет нам ожидать консенсуса только в некоторых случаях, что не устраивает ни архирационалистических поборников лейбницианского идеала (которые желают безотлагательного в принципе разрешения каждого фактуального разногласия), ни сторонников радикальной недоопределенности (которые полагают, что потенциально любое разногласие может быть продлено). Однако сила этой версии иерархической модели состоит в том, что она может (вопреки мнению тех, кто подчеркивает недоопреде-ленность) охарактеризовать обстоятельства, при которых мы могли бы ожидать, что фактуальное разногласие разрешится в консенсус, и она может (вопреки лейбницианским идеалистам) также охарактеризовать широкий диапазон обстоятельств, при которых мы могли бы ожидать, что продолжится диссенсус.

Формирование методологического консенсуса

Таким образом, мы были в русле некритического восприятия основной идеи лейбницианского идеала (даже тогда, когда отвергали другие его импликации), ибо мы обсуждали ситуации, в которых ученые, разделяющие общие познавательные цели и методологические правила, расходятся в некоторых вопросах фактуального характера. Иногда случается, что разногласие еще более глубокое. Мы временами видим ученых, которые не способны договориться даже о методологических и процедурных правилах, позволяющих произвести выбор гипотез или теорий. Один ученый, например, может вместе с Поппером полагать, что теория, чтобы быть осмысленно принятой, должна делать удивляющие и даже поражающие предсказания, подтверждающиеся затем опытом. Другой может желать принять гипотезу, поскольку она объясняет широкий диапазон явлений, даже если она не делает поражающих предсказаний. Третий может вслед за Нагелем заявить, что теория не стоит своего имени, пока она не проверена и не получила поддержки в широком многообразии ситуаций. Четвертый может полагать, что имеет значение большое число подтверждений безотносительно к их разнообразию. Пятый может настаивать на том, чтобы сущности, постулируемые гипотезой, были поддержаны прямыми и независимыми эмпирическими свидетельствами, в противном случае они не могут быть осмысленно приняты. Все эти известные методологические принципы принятия теории не согласуются друг с другом, но каждый из них находит видных поборников в сегодняшней науке и философии.

Что же следует сказать о ситуации, в которой ученые расходятся в правилах научной игры? есть ли хоть малая надежда на то, что они, не испытывая искусственно подогреваемого побуждения извне, осмысленно разрешат свои методологические разногласия? Или они попадут в ту отвратительную нормативную несоизмеримость, которая делает невозможным рациональное разрешение? Согласно иерархической модели, ответ на этот вопрос зависит от нашей способности разрешать такие методологические противоречия, делая по познавательной лестнице обоснования один шаг вверх.

Чтобы понять, какова здесь иерархия, нам надо вспомнить функцию и рациональное содержание правил. В общем мы согласны с тем, чтобы деятельность (будь то наука, игра в шахматы, парламентские дебаты) управлялась конкретным набором правил, если думаем, что эти правила позволят нам достигнуть целей, вытекающих из предназначения (telos) деятельности. По-видимому, ученые работают с методологическими правилами, так как полагают, что, следуя этим правилам, они осуществят или во всяком случае приблизят реализацию своих познавательных и доксиче-ских намерений. Методологические правила, таким образом понятые, не представляют собой ничего иного, кроме пробного инструментария для реализации чьих-то познавательных целей, одним словом, правила науки замысливаются просто как средства для реализации познавательных целей или инструменты для решения задач. Помыслив правила таким образом, мы немедленно предполагаем ответ на наш вопрос, каким образом разрешаются диспуты о правилах и, продвигаясь дальше, находим выход из несоизмеримости, которая, по-видимому, возникает, когда люди не могут договориться играть по одним и тем же правилам. Теперь должно быть ясно, что если два ученых расходятся в понимании уместности тех или иных правил, но сходятся в отношении более "высоких" познавательных ценностей и целей, то мы можем в принципе разрешить это разногласие о правилах, оценивая, какой набор правил наиболее правдоподобен как средство реализации общих познавательных целей. Если мы знаем ответ на этот вопрос, то мы знаем, какие методологические правила отвечали бы своему назначению, и мы достигаем разрешения методологического разногласия (по крайней мере постольку, поскольку это разрешение основывается на разделяемой учеными аксиологии).

Однако, хотя этот сформулированный в общем виде ответ выглядит правдоподобным (я полагаю, что мы на верном пути), он, по всей видимости, слишком сглаживает реальное положение дел и оставляет несколько важных вопросов без рассмотрения. Например, предполагается, что данный набор познавательных намерений и целей связан с единственным определенным набором методологических правил, т.е. может быть показано, что конкретный набор правил является единственным оптимальным средством достижения рассматриваемых ценностей. Вообще говоря, трудно, а в некоторых случаях явно невозможно показать, что конкретный набор правил обеспечивает лучший из возможных способов реализации определенного набора ценностей. Мы, вероятно, можем поступить более скромно, но не менее эффективно, а именно, способны показать, что, следуя конкретному набору правил, мы в самом деле реализуем определенную эпистемиче-скую ценность. Ведь ясно: задача показать, что эти правила — лучшие или единственные средства достижения желаемой цели,— совсем другое дело. И если мы не можем продемонстрировать последнее, то не можем и доказать всеохватывающее превосходство этих правил, превосходство над всеми их мыслимыми конкурентами в борьбе за реализацию рассматриваемых ценностей. Короче, самое главное состоит в том, что познавательные цели, вообще говоря, в принципе недоопределяют методологические правила (точно так же, как методологические правила недоопределяют выбор фактуальной теории или гипотезы). Классическая философия стремилась показать, что через определенные процедуры исследования лежит единственный маршрут к желаемой эпистемической цели. Но это нереальное стремление, ибо мы не можем пронумеровать, не говоря уже о том, чтобы просмотреть, все возможные пути достижения некоторой цели. А без такого просмотра мы обычно не имеем права заключить, что один набор методов превосходит все другие. Выражая это менее абстрактно, заметим, что в отношении таких знакомых познавательных целей, как истина, самосогласованность, простота, предсказательная способность, ученые не способны показать, что существует какой-либо набор правил эмпирического исследования, который специфично проводит их реализацию. Итак, правила, подобно теориям, недоопределены релевантными требованиями (constraints).

И хорошо, что это так. Ибо, если бы для реализации специфического набора познавательных целей существовал только один набор правил, нам пришлось бы заключить, что ученые впадают в иррационализм, когда, разделяя одни и те же цели и ценности, они расходятся в понимании правил, соответствующих обеспечению этих ценностей. Ведь такие диспуты постоянно происходят в истории науки и философии. Обратимся, например, к продолжающемуся уже 150 лет диспуту о так называемом правиле предобозначения (predesignation). Это правило предписывает, что гипотеза проверяется только новыми предсказаниями, выведенными из нее, но не ее возможностью объяснить post hoc то, что уже известно. Каждая сторона этого диспута была представлена рядом известных мыслителей (Уэвелл, Пирс, Поп-пор за предобозначение, Милль и Кейнс в числе тех, кто против него). Я полагаю, что обе стороны дискуссии были привержены тем же самым познавательным целям. Они искали теории, которые были бы истинными, общими, простыми и объясняющими. Однако ни одна сторона не оказалась способной показать, что правило предобозначения является (или, наоборот, не является) лучшим или даже подходящим средством для достижения этих целей (подробнее см.: Laudan, 1981). Эта неудача поистине типична. Между познавательной целью и связываемым с ней методологическим правилом отсутствует взаимно однозначное соответствие. <...>

Скептик, однако, может задать следующий вопрос: если мы никогда не можем оправдать методологическое правило, показывая, что оно является единственным или оптимальным средством для достижения определенной познавательной ценности, то каким образом мы можем, как я заявил, использовать цели и ценности в качестве инструмента разрешения разногласий относительно методологических правил? Цели, разделяемые учеными, часто могут выступать посредниками в дискуссиях именно потому, что они накладывают ограничения на класс допустимых правил. Мы можем иногда показать, что определенные правила не годятся для достижения определенных целей или даже препятствуют их достижению. Если, например, одна из наших познавательных целей — общность теорий и широта сферы их приложения, то совершенно ясно, что любое правило оценки, предполагающее принятие только высоко вероятных теорий, неудовлетворительно. Именно потому что имеется возможность продемонстрировать, следуя Попперу, несовместимость между высокой вероятностью и широкими объяснительными возможностями, мы можем быстро исключить из методологического репертуара тех, кто в число первичных познавательных целей включает общность, правило, настраивающее на максимально высокую вероятность. Следовательно, одна из функций в решении методологических разногласий состоит в том, чтобы элиминировать методологические правила в силу их несовместимости с этими целями.

Кроме этой элиминирующей функции цели могут иногда играть положительную роль, например, когда мы можем показать, что некоторые методологические правила приближают определенные познавательные ценности. Ибо хотя мы, вообще говоря, и не можем показать, что конкретное правило является лучшим из всех возможных для достижения определенной цели, мы часто можем показать как то, что (1) оно является одним из способов для реализации этой цели, так и то, что (2) оно лучше, чем все его конкуренты, находящиеся в методологическом обороте. И этот результат часто будет достаточным, чтобы разрешить конкретные разногласия о методологических правилах. Если, например, мы можем показать, что одно конкретное правило лучше, чем другое, обеспечивает достижение данных познавательных целей, и если дискуссия идет именно между поборниками этих двух правил (которые, кроме того, разделяют общий набор познавательных целей), то мы обладаем ясной перспективой продвинуть дискуссию к завершению.

Однако важно подчеркнуть, что обращение к целям, разделяемым учеными, хотя и может сделать иногда возможным методологический консенсус, оно не составляет панацеи от всех типов методологических разногласий. Может случиться, например, что обе стороны дискуссии борются за методологические правила, которые, насколько мы можем видеть, равно эффективны для достижения означенных познавательных целей. Даже более серьезно (и более обычно), мы можем обнаружить, что находимся в ситуации, в которой поддерживаем широкий диапазон познавательных целей (скажем, простота, самосогласованность, эмпирическая корректность). И методологическое правило может в принципе, вообще говоря, приближать реализацию одной из этих целей, но затруднять реализацию другой. Будет ли тогда это правило в данной ситуации хорошим или плохим? Ответ частично зависит от того, какой вес мы приписываем той или иной цели. Если правило приближает цель, которая наиболее важна для нас, мы, вероятно, считаем это правило приемлемым. Однако тот, кто привержен тем же познавательным целям, но приписывает им иные веса, будет, вероятно, считать это правило неприемлемым. Такие методологические разногласия, как эти, мало поддаются судебным решениям, явно вводящим в игру цели. В той же степени проблематичной является ситуация, в ко-горой разногласие о правилах вытекает из более глубокого разногласия о познавательных целях (см. обсуждение этой ситуации в главе III). <...>

Итак, мы пришли к смешанным результатам. По всей видимости, действительно существуют ситуации, при которых как фактуальные, так и методологические разногласия путем поиска попущений, разделяемых учеными на более высоком уровне познавательной иерархии, могут быть приведены к рациональному разрешению. Знакомая идея о том, что согласие на фактуальном уровне возможно только среди тех, кто уже принял тождественные методологические правила, оказалась слишком ограниченной, ибо она не способна охватить тот факт, что, двигаясь вверх по иерархии к целям, диссенсус относительно правил может эыть разрешен в консенсус. И этот консенсус относительно правил может оказаться достаточным, чтобы разрешить разногласие э содержании фактического. Но мы открыли также ряд проблематичных ситуаций. Когда правила, разделяемые учеными, оказываются неспособны диктовать предпочтение на фактуальном уровне, когда цели, разделяемые учеными, оказываются неспособны определить методологическое предпочтение, когда ценности, разделяемые учеными, не считаются равнозначными и когда ценности не полностью разделяются, мы, по всей видимости, приходим к необратимому расхождению — необратимому, однако, если мы держимся за ограниченные ресурсы классической иерархической модели. Наиболее опасна из всех ситуация, в которой ученые привержены различным целям. Такие ситуации встречаются достаточно часто, чтобы бросить опасный вызов самой идее науки как рационального и прогрессивного предприятия. Однако (что мы увидим в главе III) этот вызов не всегда так опасен, как может показаться.

Глава III. ЗАМКНУТЫЙ КРУГ ОЦЕНОК: РАЗРЕШЕНИЕ РАЗНОГЛАСИЙ В ВОПРОСЕ О ПОЗНАВАТЕЛЬНЫХ ЦЕННОСТЯХ

Мы видели, что иерархическая модель, обнаженная до самых своих сокровенных претензий, а именно, до ресурсов, выражающих каждую научную дискуссию, выглядит все же обнадеживающей, ибо объясняет диссенсус и консенсус на фактуальном и методологическом уровнях. <...> Мы также отметили некоторого рода ситуации, в которых иерархическая модель оказывается слишком слабой и не позволяет вынести вердикт. Многие из них на поверку оказываются нестандартными и необычными. Но существует препятствие, о которое эта модель бьется основательно и регулярно: когда ученые не согласны относительно (некоторых из) своих базовых целей. Поскольку эти цели расположены, согласно иерархической модели, на самом верху лестницы процедур обоснования, постольку в этой модели отсутствуют ресурсы, позволяющие рассматривать ситуации, когда ученые расходятся по аксиологическим вопросам. Иными словами, иерархическая модель не предполагает независимого суда, в который можно было бы обратиться в случае таких расхождений. Между тем такие расхождения действительно имеют место. История науки изобилует дискуссиями между реалистами и инструменталистами, редукционистами и антиредукционистами, защитниками и критиками простоты, сторонниками телеологии и защитниками чистой философии действующих причин и т.д. В качестве осадка от этих дебатов выпадает расхождение в точках зрения на те атрибуты, которыми должны обладать научные теории (и, стало быть, на цели научного теоретизирования). Существование таких дискуссий, как и факт, что они часто завершаются консенсусом, показывает источник слабости иерархической модели: эта модель не дает нам каких-либо средств, чтобы предвидеть возникновение консенсуса при дебатах аксиологи-ческого характера, и не объясняет консенсус, когда он уже достигнут. Частое разрешение аксиологических разногласий свидетельствует поэтому о настоятельной потребности дополнить эту модель какой-либо другой техникой. Данная глава посвящена обсуждению некоторого механизма формирования консенсуса на этом важном уровне — уровне аксиологии.

Обманчивая ковариантность

(The covariance fallacy)

Прежде чем перейти к этой теме, мы должны провести небольшую предварительную работу, чтобы разоблачить некоторые сверхпоспешные допущения, обычно принимаемые относительно взаимосвязей между целями, с одной стороны, и утверждениями на фактуальном и методологическом уровнях — с другой. Именно потому что естественно рассматривать правила как средства и инструментарии, позволяющие достичь определенных познавательных ценностей, мыслимых как цели, и потому что ясно, что теории обсуждаются в свете методологических правил, те, кто пишет о науке и научном методе, продемонстрировали две родственные тенденции. Хотя обе они естественны и заманчивы, за ними следует поставить знак вопроса. В противном случае мы не поймем, как действительно разрешаются разногласия о целях.

Обе тенденции — тенденции к слишком поспешной экстраполяции иерархической модели, с которой мы работали. Обе — проявления того, что я называю обманчивой ковариантностью. В обоих случаях заблуждение состоит в допущении, что из присутствия или отсутствия консенсуса относительно фактуальных утверждений можно вывести существование согласия или разногласия в отношении познавательный целей. Первая тенденция, которая существует в работах Томаса Куна,— тенденция допускать, что большинство разногласий ученых в вопросе о вере в теорию или гипотезу (т.е. большинство фактуальных разногласий) указывает на разногласия на уровне целей.

Известное куновское представление об изменении парадигмы прекрасно это иллюстрирует. Так как каждая парадигма, согласно Куну, обладает своей собственной метафизикой и своим собственным набором когнитивных стандартов или целей (причем каждая парадигма обладает только одним таким набором), то возникает следующая ситуация. Если два исследователя защищают различные онтологии — и, таким образом, различные парадигмы,— они также должны преследовать различные познавательные цели. И, наоборот, если два ученых согласны в понимании базового устройства мира, то Кун склонен обязать их преследовать идентичные наборы познавательных целей. В самом деле два ученых разделяют одну парадигму, если они привержены одной и той же онтологии и одной и той же аксиологии. Насколько я знаю. Кун никогда не проигрывал ситуацию, в которой между учеными, разделяющими одни и те же познавательные цели, могут быть фундаментальные онтологические или теоретические расхождения. Так как он работал, предполагая постоянно ковариантность между этими двумя уровнями, он обычно принимал различия на уровне базовых теорий как свидетельствующие о фундаментальных различиях в целях и ценностях. <...>

Чтобы показать крупные изъяны этой позиции, достаточно просто отметить, что утверждение о ковариантности non sequitur. Именно потому что (как Кун сам подчеркивал в других контекстах) когнитивные ценности недоопределены методологическими правилами, и потому что те в свою очередь иногда недоопределяют предпочтительность теории, вполне допустимо, что два ученых могут быть привержены совершенно тождественным познавательным целям и, однако, защищать существенно различ надо сопротивляться тенденции выводить расхождение в целях из каждого долговременного разногласия в фактуальных и методологических вопросах.

Вторая форма обманчивой ковариантности представляет собой зеркальное отражение первой. Она состоит в тенденции допускать, что если ученые согласны по фактуальным и методологическим вопросам, то такое согласие не может не проистекать из общности в познавательных целях. Таким образом, эти два единства рассматриваются здесь при допущении о том, что предприятие вроде науки (в котором согласие по вопросам методов и теорий, вообще говоря, не редкость) может проявлять столь высокую степень фактуального и методологического консенсуса, если только был достигнут консенсус на уровне целей. Действительно, как отмечалось в главе 1, основным мотивом классической социологии и философии было убеждение, что ученые должны работать, преследуя общие цели, поскольку они так часто могут достичь согласия о "фактах". Многие социологи последнего поколения видели свою основную задачу в том, чтобы идентифицировать нормы, предписывающие такой фактуальный консенсус, а философы этих лет принимали, что, так как ученые часто способны достичь согласия на фактуальном уровне, это согласие должно вытекать из первичного согласия в вопросе о познавательных целях и эпистемической полезности. Тем не менее уже после небольшого размышления становится ясно, что связка между консенсусом в вопросе о ценностях и согласием на других уровнях значительно менее прочная, чем заставляет воображать обманчивая ковариантность. Например, нет ничего невозможного в том, что исследователи, приверженные изначально различным познавательным целям, могут прекрасно следовать подобным (и даже тождественным) методологическим правилам, ибо каждый может полагать, причем верно полагать, что правила, которые он защищает, продвинут его к его познавательной цели.

Так как та же совокупность правил может быть совместима с совершенно расходящимися познавательными целями, ученые, исповедующие различные аксиологии, могут вдруг оказаться согласными в вопросе о значимости многих методологических правил. Например, научные реалисты, чья цель — истинное описание мира, и инструменталисты, чей интерес лежит, скорее, в направлении "спасения явлений", часто защищают в сущности тот же кластер методологических правил оценки теории. Оба лагеря согласны, например, в том, что теории должны описывать широкий круг явлений, обеспечивать успешные и предпочтительно неординарные предсказания и иметь высокую эмпирическую поддержку. Инструменталисты верят, что теории, прошедшие эти проверки, ускорят их в направлении спасения явлений, в то время как реалисты настаивают <...>, что теории, обнаруживающие эти особенности, могут считаться приблизительно истинными и тем самым соответствовать реалистической сверхзадаче. <...>

Как проясняет это обсуждение, чтобы прийти к согласию относительно приемлемого метода поиска, исследователям нет нужды в согласии относительно базовых познавательных ценностей. Подобно тому как ученые, исповедующие различные аксиологии, могут соглашаться по методологическим вопросам, мы можем отмечать случаи, когда ученые, ставящие различные познавательные цели, могут соглашаться относительно широкого набора фактуальных утверждений. Опасно, следовательно, допускать, что фактуальный или методологический консенсус возникает из более глубокого консенсуса в вопросе о методах и познавательных целях. Короче, аксиологические различия могут сосуществовать с фактуальным и методологическим согласием. Это может быть зафиксировано иным способом: пока правдоподобно допущение, что согласие на более низких уровнях иерархии означает основополагающее согласие относительно познавательных целей, правдоподобно философское и социологическое рассмотрение высокой степени фактуального и методологического согласия в науке как доказательства тезиса об общих целях и ценностях ученых. <...> Однако коль скоро мы признали, что согласие на фактуальном уровне может возникнуть и часто возникает в ситуации, в которой работают совершенно различные аксиологии, поостережемся рассматривать частое de facto согласие ученых о фактах как законное основание каких-либо заявлений о приверженности этих ученых общим целям.

Я хотел напомнить, что разрешение аксиологических расхождений не является необходимым предварительным условием достижения согласия на более низком уровне иерархии. Даже при отсутствии соглашения о познавательных методах и целях ученые могут достичь и часто достигали единодушия относительно топ), какую теорию принять на фактуальном уровне. Аксиологический консенсус, таким образом, ни необходим, ни достаточен для фактуального консенсуса.

Действительно, уже то, что некоторые научные революции происходили с огромной скоростью и с относительно малой перепроверкой методологических и аксиологических вопросов, показывает, что возникновение новой теории иногда пересиливает все превалирующие методологии и аксиологии. Если создается новая теория, которая лучше работает, обнаруживая такие свойства, которых ищут защитники различных методологий, она быстро завоевывает всеобщее признание несмотря на то, что ученые, принимающие эту теорию, сходятся по относительно узкому кругу вопросов. Если это кажется слишком трудным для восприятия, рассмотрим простой пример. Пусть одна группа ученых придает большое значение эмпирической корректности теории, в то время как другая ставит во главу угла концептуальную ясность и элегантность. Если появляется теория, превосходящая своих предшественников как в эмпирической корректности, так и концептуальной аккуратности, эта теория быстро завоюет широкое признание среди ученых, несмотря на то что они подходят к этой теории с совершенно различными мерками. Всякий, кто предполагает, что ученые должны достичь аксиологического и методологического консенсуса прежде, чем надежного соглашения по фактуальным утверждениям, оказывается просто в конфликте с элементарным фактом, что люди делают одно и то же обычно по самым разным причинам.

Но даже если признать, что разрешение аксиологических расхождений не всегда является предварительным условием согласия на других уровнях, тем не менее важно понять, как такие аксиологические разногласия разрешаются, когда они имеются. Как я уже подчеркнул, история науки снова и снова открывает, что доминирующие цели научного сообщества меняются со временем, причем нередко глубоко и радикально. Ясно, что, если мы хотим понять, как наука развивается, для нас важно понять те процессы рассуждений и размышлений, которые приводят исследователей к изменению их базовых целей.

В философии науки раздавались голоса, утверждавшие, что разногласие в целях, особенно познавательных целях, просто не доступны рациональному разрешению. Например, такие влиятельные философы, как Карл Поппер и Ганс Рейхенбах, говорили, что восприятие (или изменение) базовых познавательных целей — такое субъективное и эмоциональное дело, по которому невозможны рациональные прения. И эта позиция не вызывает удивления, если учесть, насколько влиятельной была иерархическая модель рациональности, ибо эта модель, как отмечалось выше, оставляет для вопроса о базовых целях и ценностях лишь шаткую верхушку лестницы обоснований. Если соединить их тезис о том, что цели закрыты для рационального обсуждения, с тезисом Томаса Куна о том, что конфликт парадигм непременно включает дебаты между учеными, расходящимися в отношении целей, и что изменение парадигмы включает изменение в познавательных целях, то мы оказываемся в тупике. Ибо если (как настаивает Кун) наиболее важные научные дискуссии идут между учеными, расходящимися в отношении познавательных целей и ценностей, и если (как полагают многие эмпирики и позитивисты) расхождения по этому вопросу ускользают от рационального разбирательства, то мы не можем избежать заключения, что научные дискуссии не поддаются ни рациональному разрешению самими участниками, ни рациональной реконструкции последующими историками и философами.

Но есть что-то определенно ложное в этом заключении. История науки, вообще говоря, не предстает перед нами в виде истории фракций, изгоняемых из науки по чьему-либо произволу. В большинстве научных дискуссий представители побежденной стороны в конечном итоге приходят, причем нередко с энтузиазмом, к тому, чтобы принять точку зрения победителей (а иногда и их цели), словом, к тому, что можно было бы от них ожидать, если бы они побуждались или принуждались к "конверсии". Мы можем сказать, по меньшей мере, что ученые воспринимают себя способными разрешать большинство дискуссий логическим и разумным путем даже тогда, когда оказывается, что эти дискуссии проистекают из расхождений в отношении научных целей и ценностей. Было бы полезно понять подоплеку этого восприятия учеными самих себя и посмотреть, имеется ли в этом восприятии что-либо рациональное, отвечающее нормам научной деятельности.

Наконец, мы хотим понять то, что следует из факта этих невынужденных конверсий в отношении тех философов, которые одновременно настаивают как на неизбежности ценностных проблем в научной жизни, так и на неразрешимости в рациональных терминах разногласий, коренящихся в конкуренции ценностей.

Ввиду широкой популярности "Логики научного открытия" К. Поппера естественно включить в обсуждение эту книгу. Поппер здесь значительно сильнее, чем большинство других философов, подчеркивал, что в представлениях о рациональности должны занимать центральное место познавательные цели. Он понимал, что цели играют ключевую роль в оправдании методологических правил потому именно, что эти правила замысливаются в качестве средств, обеспечивающих устремления, определенные нашим видением целей науки. Хотя Поппер не уделил много места вопросу о разрешении разногласий о познавательных целях, его замечания на этот счет достаточно весомы, чтобы использовать их в качестве иллюстрации масштабов той проблемы, с которой мы имеем дело.

Поппер часто противопоставлял свою точку зрения на цели науки (грубо говоря, это эпистемический реализм) точкам зрения инструментализма, конвенционализма, прагматизма и других нереалистических течений. В самой сути это противопоставление таково: Поппер полагал, что целью науки является развитие более истинных теорий о мире, другие же философы и ученые отрицали эту цель и настаивали, что целью науки является экономия, предсказательная точность и простота. Поппер считал, что выбор между реализмом и инструментализмом не может быть сделан определенным и рациональным способом. Обе позиции, по его мнению, суть внутренне непротиворечивые представления о науке. При этом каждая располагает своим собственным арсеналом методов (хотя эти совокупности методов пересекаются друг с другом). Поппер в принципе склонен признать, что если нельзя продемонстрировать своему противнику внутреннюю несовместимость его целей и ценностей, то нельзя вообще ожидать, что он по каким-либо рациональным основаниям оставит эти цели и ценности, остается только адаптировать конкурирующую аксиологию. Как и большинство логических эмпиристов, Поппер свел аксиологию к неанализируемому предмету вкуса или (хотя он никогда не использовал этот термин в дальнейшем) к "полезности". Согласно Поп-перу, методологические правила суть только конвенции (Popper, 1959; Поппер, 1983, с. 109-112). Как правильно отметил Лакатос, "Поппер никогда не предлагал теории рациональной критики последовательных конвенций" (Lakatos, 1978, р. 144). <...>

Ясно, что если мы примем это представление о познавательных целях и если мы также примем куновский тезис о том, что ученые различных школ постоянны в своей поддержке различных познавательных целей, то мы будем вынуждены признать, что разнообразные сдвиги превалирующих целей в науке попадают не в историю рационального человеческого мышления, а в историю вкуса и моды. Даже хуже: принимая то, что в структуре подтверждения-оправдания, встроенной в любую науку, познавательные цели играют главную роль, мы получаем, что любой произвол, проникающий в выбор познавательной цели, делает по-настоящему сомнительной правомерность фактуальных утверждений наук, выросших на этих целях. Если невозможно легитимно поддержать рациональное предпочтение, оказываемое какому-либо одному набору внутренне непротиворечивых целей перед каким-либо другим таким набором, то мы, по всей видимости, приходим к ситуации множественности форм "науки", каждая из которых идет навстречу своим целям и каждая из которых всецело легитимна. <...>

Здесь, однако, наши рассуждения обнаруживают коренной порок, проистекающий из допущения, что никогда невозможен рациональный выбор между альтернативными наборами внутренне совместимых целей. Я полагаю, что это допущение ложно, правда не всегда, а в подавляющем большинстве случаев. Оно ложно потому, что, если говорить коротко, для критической оценки познавательных целей может быть использована широкая совокупность инструментов. <...>

Сетевая модель и механизм оценки ценностей

Я хочу подкрепить это далеко идущее заявление, обозначая два общих модуса критицизма познавательных целей или наборов целей (помимо обвинения их во внутренней противоречивости). Я покажу, что можно спорить с целью на двух основаниях: 1°. она утопична и нереализуема; 2°. она может не соответствовать тем неявным ценностям, которые присутствуют в нашей практике общения и рассуждения. Эти диспозиции не исчерпывают ресурсов аксиологической критики, но, по-видимому, это важнейшие ресурсы. Я намереваюсь обсудить каждую из названных стратегий подробнее.

1°. Утопические ценности. Когда я говорю, что цель или ценность утопична, это означает, что мы не имеем основы для веры в возможность ее актуализации и "операционализации", иными словами, мы не имеем ни малейшего представления о том, как произвести некоторые действия или адаптировать некоторые стратегии, которые потенциально приводят к реализации рассматриваемой цели. Возьмем для начала примитивный пример. Если некто говорит мне, что его базовая ценность состоит в том, чтобы путешествовать со скоростью, большей световой, или быть одновременно в двух местах, моей реакцией будет возражение, что при нынешнем состоянии наших знаний о мире и наших номи-ческих возможностей, он стремится к недостижимому. Я мог бы согласиться с ним, что перемещение с очень высокой скоростью или нахождение в двух местах сразу имеет свою привлекательность, но я не считаю разумным придерживаться этих целей, так как у меня есть неопровержимые аргументы в пользу того, что обе цели полностью за пределами достижимого: они обе попадают в область того, что с достаточным основанием считается физически невозможным. В приведенном утверждении неявно присутствует вера в то, что рациональная адаптация цели должна быть предварена спецификацией оснований веры в то, что цель может быть достигнута.

Предложенное ограничение рационально допустимых целей — хотя оно и не общепризнано философами — является каким угодно, но не полемическим. Мы обычно считаем чудаками, если не душевнобольными, тех, кто серьезно намеревается совершать то, что мы с весьма сильными основаниями считаем невозможным. Искатели эликсира молодости, искатели телесного бессмертия, строители вечных двигателей и всякие другие преследователи целей, являющихся с достаточной очевидностью недостижимыми, обычно вполне легитимно получают титул чудаков. Конечно, приговоры этого вида, как и все другие приговоры, могут быть ошибочными. Может все же случиться, что наше предпосылочное знание было столь порочным, что заставляло нас рассматривать как логически и физически невозможное то, что затем вылилось во вполне возможное. Эта корректировка, однако, не отменяет того, что находится в самом сердце наших концепций разумности и рациональности, не отменяет следующего: все, рассматриваемое как удовлетворяющее определенному семейству понятий, должно мыслиться и как возможное и как дееспособное. Принять цель, обладающую той особенностью, что мы не можем представить себе действий, которые могли бы приблизить ее, или цель, чью реализацию мы не могли бы осознать, даже если бы мы достигли ее, значит определенно поступить неразумно и иррационально. Но коль скоро мы все под этим подписываемся, открывается плеяда возможностей для рациональной и критической оценки конкурирующих познавательных целей и ценностей.

Я называю любой довод против ценности, исходящий из ее нереализуемости, стратегией утопизма. В доводах, касающихся познавательных целей, обычно используются по меньшей мере три различного вида стратегии утопизма. Первым видом может быть названо обвинение в демонстрируемом утопизме. Мы можем иногда, привлекая наши познания в логике и в естественных науках, показать, что определенная познавательная цель вообще не может быть достигнута. Показательный пример такого рода дово-ца дают дебаты XIX в. об идеале неопровержимого знания. Про-гив этого идеала было указано, что такие подлинно всеобщие утверждения, которые выражают научные законы и теории, прилагаются к значительно более широкому многообразию явлений, чем то, которое мы когда-либо (даже в принципе) могли бы наблюдать. При таких условиях идея, что мы могли бы удостоверить истинность всеобщего утверждения, проверяя каждое из его эмпирических следствий, оказывается безнадежной. Поскольку большинство эмпириков не знало другого способа удостоверения истинности теории, кроме ее опытного испытания, очевидная невозможность опытного доказательства теории заставила в конечном итоге отказаться от безошибочности как познавательной цели.

Вторая разновидность аксиологического критицизма может быть обнаружена в том, что я называю обвинением в семантическом утопизме. Многие ученые поддерживают ценности и цели, которые при критическом разборе они не могут кратко и убедительно описать. Это могут быть художественно образные, расплывчатые ценности и цели. Часто страдают этим недугом такие упоминаемые сплошь и рядом познавательные цели, как простота и элегантность: большинство поборников этих целей не может предложить их когерентного определения или какой-либо последовательной их характеристики. В самом деле, вероятно, не было бы большой ошибкой предположить, что главная причина того, что большинство ученых склонно приписывать ценность простоте, состоит просто в том, что относительно немногие из них имеют при этом в своем сознании что-то определенное. Образные понятия допускают многие интерпретации, и, находясь в текучей среде этих интерпретаций, почти всякий может придавать "простоте" или "элегантности" тот вид, который он находит подходящим. Должно быть ясным, почему обвинение в семантическом утопизме, вытекающее из существа дела, является серьезной критикой цели, познавательной или иной. Если некто имеет в виду следовать этой цели, но не может ни описать ее абстрактно, ни рассмотреть ее на конкретных примерах, то отсутствует какой-либо объективный способ различить, достигнута ли эта цель или нет. Ценности такого рода слишком произвольны, чтобы заслуживать какого-либо места в рациональной деятельности (в самом деле, трудно распознать, как очень плохо определенные цели могут играть предназначенную им роль при любой теории действия независимо от того, рациональны они или иррациональны, объективны или субъективны).

Близкую форму критицизма я называю обвинением в эпистемическом утопизме. Иногда бывает, что агент целеполагания может дать совершенно ясное определение свой цели, так что она не является таким образом демонстрируемо утопической, но никто из ее поборников не может сформулировать (чтобы работать не с ее неявной формой) критерий, определяющий, когда цель присутствует или удовлетворяется, а когда нет. Предположим, чтобы рассмотреть современный пример, некто заявляет в качестве цели построение корпуса истинных теорий. Более того, допустим, что он выдвигает когерентную и прямую формулировку того, что он имеет в виду, говоря "истинный",— возможно, в терминах классической семантической концепции Тарского. Таким образом, поставленная цель не открыта для обвинения в семантической неясности. Но допустим, что чем больше мы разрабатываем целевую структуру, выдвинутую этим ученым, тем более выясняется, что, хотя он может определить, что значит истинность теории, он не имеет представления, как определить, что какая-либо теория действительно обладает свойством истинности. Очевидно, при таких обстоятельствах его цель не может быть опе-рационализирована. Более общее заключение: если мы не можем удостовериться, когда предполагаемая цель достигнута, а когда нет, то мы не можем начать рационально обоснованный ряд действий, чтобы достигнуть или приблизить эту цель. При отсутствии критерия, устанавливающего, когда цель реализована или когда ее реализация приближается, цель не может быть рационально заявлена, даже если она ясно определена и весьма привлекательна (не исключено, что ясно определена в одном контексте, а весьма привлекательна — в другом).

Вся эта критика, регулярно проявляющаяся в научных дискуссиях, оценивается в них как вполне действенная. Ее очевидность не оборачивается тривиальностью. Наоборот, такая критика играет главную опосредующую роль при обмене репликами между поборниками конкурирующих познавательных целей, и именно в этих критических нападках и в ответах на них вырабатывается то, что ведет к ревизии некоторых наших выспренных претензий в науке.

2°. Архетипы среди ученых: примирение теории и практики. Часто критика когнитивных целей фокусируется не столько на вопросах достижения или исполнения, сколько на некотором замечаемом разладе между нашими явными и неявными целями. Чтобы провести различие между ними, нам надо только вспомнить одно общее место из теории рациональности, а именно то, что существуют различные способы идентифицировать цели агента целеполагания. Мы можем просто спросить агента целеполагания, какие цели он имеет в виду. Ответ, который он дает, эксплицирует его аксиологическую структуру. Мы можем удостовериться в ценностях этого агента и другим, иногда более эффективным, способом, прослеживая его действия и предпочтения. Если мы обнаружим модель, в соответствии с которой агент целеполагания последовательно действует, получая некоторые конечные результаты, и если мы имеем основания думать, что он осознает, что к данным последствиям приводят его действия, то мы можем допустить целенаправленность действий агента. Сами результаты его действий (даже если они не фигурируют среди его явных целей) могут с основанием считаться как его неявные цели.

Правда, когда мы исключительно в силу наблюдаемых последствий действий агента приписываем ему неявные цели или мотивы, возникает несколько известных и щекотливых проблем. Например, агент может быть несведущ в последствиях некоторого действия или набора действий, и то, что, по нашему предположению, составляет его мотив (а именно, результат его действий), совсем не относится к его целям. Так как в принципе любое действие имеет бесконечно много последствий, всегда остается сомнение в том, какое из этих последствий имелось в виду агентом целеполагания, если вообще какое-либо из них имелось в виду, а какие последствия его действий были в действительности их случайными и побочными эффектами. Но проблема приписывания целей и ценностей агенту на базе анализа его действий не намного более сложна, чем первый прямой способ распознавания его ценностей, т.е. способ вопрошания об этих ценностях. Агенты целеполагания, кроме всего прочего, не всегда полностью осознают, каковы их цели и ценности, и часто характер целей агента таков, что даже, если он их действительно знает, он может пытаться скрыть их от нас. В самом деле, иногда агент целеполагания не более допускает вопрошающего к своим целям, чем допущен сторонний наблюдатель, тщательно изучающий его явное поведение. Это может быть показано.

К счастью, нам нет нужды искать определенный ответ на вопрос о способах идентификации целей. Нам надо иметь в виду, что часто возникает несогласие между явными и признанными целями агента и целями, о которых нам дают знать его действия. Поскольку такое несогласие возникает, появляется возможность критиковать явные цели агента, указывая, насколько они не согласуются с целями, которые следуют из его действий и практических суждений.

Нет ничего удивительного во всем этом. Народная мудрость давно распознала возможность зазора между явными и неявными устремлениями. Поговорки типа "не по словам, а по делам", старые родительские наставления "живи так, как я говорю, а не так, как я живу", очерчивают близкий всем факт, что цели, которые агент гласно заявляет, часто освобождаются от того, чтобы действительно направлять его действия. Когда мы обнаруживаем себя в ситуации, в которой имеется зазор между нашими явными целями и теми целями, которые неявно присутствуют в наших действиях и суждениях, мы, естественно, испытываем потребность изменить либо то, либо другое (а также, не исключено, и то и другое вместе). Опасаясь обвинения в непоследовательности (не говоря уже об обвинениях в лицемерии, бесчестности и т.д.), рациональный человек, столкнувшийся с конфликтом между ценностями, которые он провозглашает, и ценностями, о которых, по всей видимости, говорят его действия, предпринимает попытки выстроить и те и другие в одну линию.

Точно такие же вещи происходят в науке. Часто ученый обнаруживает, что он явно защищает познавательные цели, против которых он, однако, по всей видимости, идет в своей повседневной работе, делая выбор между теориями. Еще хуже, как мы увидим далее, иногда выясняется, что доминирующие цели или, что то же самое, цели, провозглашаемые сообществом ученых в его явных заявлениях, оказываются не в ладах с целями, о которых, по-видимому, свидетельствуют предпочтения и действия членов этого сообщества. Всякий раз, когда фиксируется, что группа ученых не осуществляет на практике то, что она проповедует, появляются достаточно очевидные основания изменения либо явных, либо неявных ценностей. Это изменение может произойти, разумеется, как в сфере явного, так и в сфере неявного, а также в обеих сферах. Могут быть, например, удержаны профессиональные цели, а действия и практические суждения могут быть приведены в соответствие с ними. Может быть принят новый набор явных ценностей, которые более согласуются с действиями и практическими суждениями. Как бы то ни было, построенная на теории рациональности машина аксиологических изменений стремится преодолеть неравновесное состояние.

Поскольку этот способ критической оценки познавательных ценностей весьма важен, я хочу проиллюстрировать его более детально, рассмотрев знаменательный исторический пример: решения многих ученых в конце XVIII и в начале XIX в. отказаться от установки на ограничение научных теорий исключительно утверждениями о наблюдаемых объектах и процессах. Этот важный сдвиг в познавательной ориентации существенно обеспечил развитие таких теорий, как атомизм, униформизм и теории естественного отбора. Ведь в течение всего XVIII в. ученые держались за представление о том, что наука должна обходиться без постулирования объектов, которые не могут быть непосредственно наблюдаемыми, в ней недопустимы теории, относящиеся к объектам, слишком малым, чтобы быть наблюдаемыми (например, атомам), или к процессам, слишком постепенным, чтобы быть заметными (например, к естественному отбору).

Объявленная учеными и философами переориентация на ле-гитимность постулирования ненаблюдаемых сущностей коренилась в их более глубокой переориентации, касающейся характера самой физической теории. Точнее, к 30-м годам XIX в. ученые в конце концов обнаружили, что они работают с теориями, которые нарушают их собственный подход к целям теоретизирования. Сделав такое открытие, они шаг за шагом пересмотрели свою явную аксиологию. Я хочу описать это детальнее.

После триумфа ньютоновских Principia как ученые, так и философы почти в течение века стремились извлечь для себя мораль из успеха Ньютона. Как можно прочитать у непосредственных последователей Ньютона, его успех определялся воздержанием от гипотетических рассуждений и твердой приверженностью индуктивным обобщениям экспериментальных фактов. В конце концов Ньютон сам подчеркивал: "Гипотез не измышляю". Рассматривая работы Маклорена, Бургаве, Котса (или любого иного из дюжины ведущих ньютонианцев), мы видим усилия сконструировать чисто наблюдательную физику, химию и биологию, в которых сердцевинные допущения мыслились вытекающими прямо из опыта. Эти усилия ограничить легитимное теоретизирование утверждениями о наблюдаемых процессах находились в соответствии с тенденциями в эпистемологии и философии науки этого периода. В то время как ученые удаляли ненаблюдаемые сущности из своих теорий, философы вроде Беркли, Юма и Кондильяка были заняты разработкой эмпирицистской теории знания.

К 50-м годам XVIII в., однако, представители натуральной философии начали обнаруживать, что многие области исследования не готовы к восприятию такого подхода. В середине XVIII в. реальный успех в теориях электричества, эмбриологии и химии определялся решающим образом постулированием ненаблюдаемых сущностей. Такие теории не могли по своей сути замысливаться на базе метода прямой экстраполяции или индуктивного обобщения того, что наблюдается. Теория электрической жидкости Франклина, вибрационная теория теплоты Бургаве, теория органических молекул Бюффона и химическая теория флогистона — типичные примеры теорий эпохи Просвещения, предполагавших ненаблюдаемые сущности, чтобы объяснить наблюдаемые процессы. Число этих теорий неуклонно росло. Среди наиболее дискуссионных из них были химическая и гравитационная •теории Джорджа Лесажа, нейрофизиология Давида Гартли и теория материи Руджера Бошковича. Работая независимо друг от друга и расходясь по многим существенным вопросам, эти три ученых, тем не менее, имели одну общую черту: они быстро осознали , чти типы теории, пропагандируемые ими, не могут быть оправданы в пределах аксиологической программы наивного эмпиризма. Каждый из этих ученых увидел, что на его научную теорию обрушивается поток критики из-за подозрения в ее несовместимости с подлинными целями естествознания.

Против Гартли, например, было выдвинуто обвинение, что его теория эфирных жидкостей в нервной системе не более чем одна из многих гипотез, выбор между которыми лишь произволен. О Бошковиче говорили, что он не может дать непосредственного доказательства того, что силы, действующие между частицами в микроскопических масштабах, соответствующих соприкосновению, когезии и химическому изменению, являются, как он предполагал, то притягивающими, то отталкивающими. Относительно Лесажа критики утверждали, что его теория ультратонких корпускул (корпускул, которые предполагались, чтобы их движение и удары объясняли гравитационное взаимодействие) не могла индуктивно быть выведена из эксперимента.

Ясно, что то, с чем столкнулись эти ученые, был обозначившийся конфликт между "официальными" целями науки и типами теорий, которые они конструируют. Перед ними стоял трудный выбор: или оставить совсем микротеоретизирование (на чем настаивала эмпирицистская критика) или все же развить альтернативную аксиологию, которая бы обеспечила концептуальную легитимацию теорий, не получивших непосредственных полномочий от данных наблюдения. Все трое одним духом предпочли последнее. Короче, они хотели легитимизировать цель понимания видимого мира за счет постулирования невидимого мира, чье поведение каузально ответственно за то, что мы наблюдаем. Они, однако, поняли, что такая цель не имеет смысла при отсутствии метода, обеспечивающего проверку полномочий ненаблюдаемых сущностей. Чтобы сделать предлагаемую ими цель добротной, они развили новую методологию науки. Защищаемый ими метод получил название метода гипотез (мы его сейчас называем гипоте-тико-дедуктивный метод). Этот метод допускал законность гипотез, относящихся к теоретическим сущностям, поскольку из этих гипотез может быть выведен широкий набор наблюдаемых утверждений. Бошкович, например, настаивал, что метод гипотез является "наиболее приспособленным к физике" методом и что во многих случаях именно только посредством предположения, сопровождаемого верификацией, "мы Имеем право предполагать или предвосхищать путь истины" (Boscovich, 1760, р. 212). Гартли в пространной главе, посвященной методологии науки, в "Размышлениях о человеке" утверждал, что метод индукции придется дополнить разнообразными гипотетическими методами, если приобретению знания понадобится когда-нибудь превзойти черепашью скорость (Hartley, 1749, р. 341-351)*.

Наиболее открытую защиту метода гипотез повел Лесаж, чья теория периодически становилась предметом нападок. Эйлер, например, в одном из писем писал про физику Лесажа, что лучше оставаться в непонимании, чем прибегать к таким странным гипотезам (Prevost, 1805, р. 390). Французский астроном Бейли в манере добропорядочного индуктивизма настаивал, что наука должна ограничивать себя такими наблюдаемыми "законами, которые природа нам открывает" (ibid, р. 300). Лесаж отвергал как "почти всеобщий предрассудок", что невозможно гипотетическое рассуждение от наблюдаемого к ненаблюдаемому и что лишь индукция и аналогия — легитимные источники истины. Он указывал, что его собственная теория отвергается многими из-за того, что она "всего лишь гипотеза" (ibid, р. 464—465).

Столкнувшись с такими нападками, Лесаж был вынужден выступать как эпистемолог. В ряде последних работ и особенно в статье, написанной для французской Энциклопедии, Лесаж начал контратаку. Коротко говоря, его стратегия была двунаправленной: он, во-первых, выдавал эпистемический мандат методу гипотез, показывая, что этот метод приближает легитимные цели науки, во-вторых, демонстрировал, что даже его критики — в их реальной деятельности — использовали ненаблюдаемые сущности. Лесаж соглашался со своими критиками в том, что его теория действительно постулирует гипотетические сущности, но в отличие от них он стремился показать, что нет ничего плохого в этом. <...>

В пределах полувека после смерти Лесажа "официальная" методология научного сообщества пришла к признанию легитимно-сти гипотез о ненаблюдаемых сущностях. Это изменение было вызвано растущим признанием, что эксплицитная аксиология эмпиризма основательно не в ладах с неявной аксиологией научных предпочтений. Это признание стало полностью явным в трактатах Гершеля и Уэвелла.

Я обсудил эту историю так пространно, поскольку она ярко иллюстрирует тот способ, которым явная и неявная аксиологические схемы могут противопоставляться друг другу, с тем чтобы привести теорию и практику в более близкое согласие. Более старый идеал науки, свободной от ненаблюдаемых сущностей, стал отправной точкой поразительного успеха теорий, постулирующих ненаблюдаемые сущности. И хотя эта история более яркая, чем большинство других, касающихся конкурирующих научных ценностей, она представляет общий механизм рационального разбирательства этой конкуренции.

Более того, этот эпизод иллюстрирует, что широкое согласие относительно того, какие научные теории лучшие, играет решающую роль в разрешении разногласий между учеными в отношении целей, которые они явно заявляют. Поскольку две воюющие фракции ученых могут согласиться по некоторым показательным научным вопросам (и разве есть ситуации, в которых ученые полностью неспособны согласиться хотя бы по некоторым таким вопросам?!), те конфликтующие цели, которым эти фракции привержены, могут быть подвергнуты своеобразному испытанию этими точками согласия. Если случается, что одна из этих фракций настаивает на той цели, которую эти точки согласия не могут подтвердить, то возникает достаточное основание, чтобы отвергнуть эту цель. Ведь обе фракции согласны в том, что именно эта цель не реализуется в добротной научной теории. <...>

Сетевая модель научной рациональности

Итак, мы очертили различные способы принятия решений в науке. Как мы уже видели, классическая иерархическая модель постулирует однонаправленную лестницу обоснований, нисходящую от целей к фактуальным утверждениям. Как стало ясно из главы II, мы должны изменить иерархическую модель, полагая, что наши фактуальные веры радикально формируют наши представления о том, какого рода методы жизненны и какого рода методы могут споспешествовать нашим целям. Однако наше нынешнее обсуждение показывает, что требуется более решительное изменение. Собственно, нам надо заменить иерархическую модель той, которую мы можем назвать сетевой моделью обоснований. Сетевой подход показывает, что мы можем использовать наше знание о доступных методах как инструмент оценки жизненности полагаемых познавательных целей (например, мы можем показать, что ввиду отсутствия метода достижения некоторой конкретной цели, эта цель должна быть признана нереализуемой). Таким же образом в сетевой модели предполагается, что наши суждения о том, какая теория заслуживает своего имени, могут действовать против явной аксиологии в направлении снятия напряжения между нашей явной ценностной структурой и ее неявным аналогом.

Сетевая модель очень сильно отличается от иерархической модели, так как показывает, что сложный процесс взаимного разбирательства и взаимного обоснования пронизывает все три уровня научных состояний. Обоснование течет как вверх, так и вниз по иерархии, связывая цели, методы и фактуальные утверждения. Не имеет смысла далее трактовать какой-либо один из этих уровней как более привилегированный или более фундаментальный, чем другие. Аксиология, методология и фактуальные утверждения с неизбежностью переплетаются в отношениях взаимной зависимости. Взаимозависимости между различными уровнями, остающиеся невыявленными и скомканными в иерархической модели, с соблюдением уровневого принципа представлены ниже.

· Методы

Триадная сеть обоснования

Читателю-скептику может показаться, что сетевая модель представляет ограничения, накладываемые на цели, очень слабыми. Слишком много различных наборов познавательных целей может успешно удовлетворять этим ограничениям. С этим нельзя не согласиться: широкий диапазон познавательных целей и ценностей может удовлетворять очерченным здесь требованиям. С одной стороны, это хорошо, ибо, если бы только один набор целей подходил под эти требования и если бы наши принципы сильно ограничивали то, что считать рациональным, никогда не было бы легитимных оснований для научных расхождений о стандартах. Это значило бы в свою очередь, что все те случаи, когда ученые в прошлом расходились в отношении стандартов, были случаями торжества иррациональности в науке. С другой стороны, это плохо или, скорее, это кажется плохим, так как несколько различных и даже взаимно несовместимых целей могут удовлетворять данным требованиям. Те, кто стремится к высоко упорядочивающей теории научной рациональности, вероятно, зададут вопрос: "Но что сетевой анализ скажет нам о том, какая из выживающих целей является правильной?" У меня нет ответа на этот вопрос, но я думаю, что он опирается на плохую предпосылку. Не существует единственной "правильной" цели исследования, и вполне легитимно предпринимать исследование, имея в виду широкое разнообразие причин и намерений. Те, кто воображает одну-единственную аксиологию, которая может или должна направлять естественно-научный поиск, не смогут совладать с ощутимым разнообразием потенциальных целей и смыслов исследования.

Такой широкий подход не означает, однако, пинка поиску рациональности. Если бы сетевая модель устанавливала только то, что научная рациональность достигается в поведении, ориентированном на цель, она бы действительно была несостоятельной. Ведь обильное множество целенаправленных действий не удовлетворяет интуитивным критериям рациональности. Чтобы некоторое целенаправленное действие могло квалифицироваться как рациональное, его главные цели должны быть тщательно обследованы: надо посмотреть, как очерчено выше, удовлетворяют ли они релевантным требованиям. Однако теория рациональности требует очень мало сверх того, что наши познавательные цели должны отражать наши лучшие веры в то, что есть, и в то, что возможно, что наши методы должны определенным образом соответствовать нашим целям и что наши явные и неявные ценности должны быть синхронизированы.

Тем, кто думает, что эти требования слишком слабы, чтобы основательно влиять на выбор целей, я поспешу возразить, что многие из известных познавательных целей не способны удовлетворить даже этим умеренным требованиям. В самом деле, я смею утверждать, что немногие аксиологии современной эпистемологии науки выжили бы, если бы их обсудили, используя эти сравнительно непритязательные требования. Если кто-либо в этом сомневается, пусть вспомнит те исторические примеры, которые я обсудил выше, примеры, касающиеся важных и распространенных познавательных целей, оставленных их поборниками, оказавшимися лицом к лицу с доказательством их нереализуемости.

Сдвиг целей, и научный прогресс. Содержание этой главы в сущности гераклитовское: изменяются теории, изменяются методы и происходит сдвиг познавательных ценностей. Читатель имеет полное право поинтересоваться, каким же образом, если все эти ингредиенты текучи, если на научной сцене нет постоянных декораций, остаются осмысленными рассуждения о научном прогрессе. В конце концов прогресс осмыслен, если только это прогресс в достижении какой-либо цели. Если наши цели меняются, то прогресс сам становится причиной этих изменений, ибо действие, приближающее одну из целей, не способно приблизить конкурирующую. Правомерен вопрос, как мы можем говорить, что наука прогрессирует, если сами цели, составляющие аксиологию науки, претерпевают изменения? На такой риторический вопрос, кажется, трудно ответить. Но трудность, встающая перед примирением понятия научного прогресса с тезисом о меняющихся целях, более кажущаяся, чем реальная.

Именно потому что суждения о прогрессе вырастают (и всегда вырастали) из спецификации целей, мы можем продолжать говорить о прогрессе, как и говорили. Подвигает ли некоторая последовательность теорий ученых, как и раньше, ближе к реализации или достижению некоторой цели? Если подвигает, прогресс имеет место. Если нет, то нет. Вопрос действительно очень прост. Писавшие об идее прогресса (например. Кун) не смогли уразуметь это, поскольку они, по всей видимости, допускали, что прогресс должен оцениваться по отношению к целям агента, совершающего действие (т.е. по отношению к целям ученых, принимающих или отвергающих некоторую теорию). Однако правомерен вопрос: можно ли утверждать, что переход от декартовской оптики к ньютоновской теории света был прогрессивен, если ничего не известно о целях Декарта или Ньютона? Обычно мы в таких случаях определяем прогресс относительно наших собственных представлений о целях науки. При этом мы оцениваем прогрессивность не только сдвигов в теоретическом знании, но также и в научном методе. Более ли оптимальна с точки зрения наших целей новая методология, чем предшествующая, ею замененная? Если более, то с нашей точки зрения этот сдвиг в методологии прогрессивен. Когда мы спрашиваем, прогрессировала ли наука, мы обычно спрашиваем, преследовала ли наука в своем диахроническом развитии познавательные цели, полагаемые нами в качестве ценных и желаемых. При этом мы не предполагаем, что великие ученые прошлого разделяли наши цели. Это не требуется, чтобы оценивать, следовал ли их выбор теории нашим познавательным устремлениям. Поэтому признание факта, что как цели, так и ценности изменяются, не мешает нам использовать здравое ясное понятие научного прогресса.

Однако если рассуждение оставляет нам простую и ясную процедуру оценки прогресса науки, то оно заставляет нас и признать, что прогресс — всегда "прогресс относительно некоторого набора целей". В повседневном же употреблении слово "научный прогресс" наполняется абсолютистским смыслом, мы все обычно упоминаем научный прогресс, нередко при этом делая выразительные жесты безотносительно к характеристике той аксио-логии, по отношению к которой измеряется прогресс. Сетевая модель науки ясно показывает опасность такой ошибки. Равно эта модель открывает нам, что конкретный фрагмент науки может находиться в состоянии прогресса (по отношению к одному набору ценностей) и регресса (по отношению к другому). Нет никакой возможности обойти факт, что определение прогресса должно быть релятивизировано к некоторому набору целей и что не существует однозначно определенного набора этих целей.

ЦИТИРОВАННАЯ ЛИТЕРАТУРА

  1. · Кун Т. Структура научных революций / Пер. с англ. И.3. Налетова. Общ. редакция С.Р. Микулинского н Л.А. Марковой. М.: Прогресс, 1975. Поппер К. Логика и рост научного знания / Под ред. В.Н. Садовского. М.: Прогресс, 1983.
  2. Фейерабеш) П. Избранные труды по методологии науки / Пер. А.Л. Никифорова. Общ. редакция И.С. Нарского. М.: Прогресс, 1986.
  3. Bowovich R. De Solis a Lunae Defectibus. Цитируется по кн.: Stewart Dugald Selected Works / Ed.W. Hamilton. Edinburg, 1854.
  4. Feyerabend P. Against Method. N. Y.: Schocken, 1978. Hartley D. Observations on Man. L., 1749.
  5. Kuhn T. The Structure of Scientific Revolutions. Chicago: University of Chicago Press, 1962.
  6. Lakatos 1. The Metodology of Scientific Research Programmes. Cambridge: Cambridge University Press, 1978.
  7. Laudan L. Science and Hypothesis. Dordrecht: Reidel, 1981.
  8. Merton R. Social Theory and Social Structure. N. Y.: Free Press, 1968.
  9. Mitroff 1. The Subjective Side of Science. N. Y.: Elsevier, 1974.
  10. Mulkay М. Sociology of the Scientific Research Community // Science, Thechnology and Society / I.Spiegel-Rosing and D. Price (ede.). Beverly Hills: Sage, 1977.
  11. Popper K. The Logic of Scientific Discovery. N. Y.: Basic Books, 1959.
  12. Prevost P. Essais de Philosophic. Paris, 1804.
  13. Современная философия науки. - М., 1996. - С.295-342.

наверх страницынаверх страницы на верх страницы









Заказать работу

© Библиотека учебной и научной литературы, 2012-2016 Рейтинг@Mail.ru Яндекс цитирования