В библиотеке

Книги2 383
Статьи2 537
Новые поступления0
Весь каталог4 920

Рекомендуем прочитать

Хомяков А.Церковь одна
Одни считали Хомякова А.С. глубоко образованным человеком в различных областях знания, другие – дилетантом. Но как бы о нем ни судили, надо признать, что А.С. Хомяков был обладателем многих дарований. Одним из этих дарований был дар глубокого понимания церкви. Систематическое изложение учения о Церкви А.С. Хомякова находится лишь в одном из его трудов: "Церковь одна". Это сочинение кратко по объему, просто, понятно и содержит в себе все существенное, что сказал А.С. Хомяков по вопросу догмата о Церкви.

Полезный совет

Расскажите о нашей библиотеке своим друзьям и знакомым, и Вы сделаете хорошее дело.

Алфавитный каталог
по названию произведения
по фамилии автора
 

АвторКовалевский М.М.
НазваниеМораль Толстого
Год издания2002
РазделСтатьи
Рейтинг0.05 из 10.00
Zip архивскачать (469 Кб)
  Поиск по произведению

Мораль Толстого

Дамы и господа!

Вся философия Толстого сводится к морали или, скорее, пользуясь его собственным выражением, к решению такого вопроса: какова цель жизни? Он с горечью упрекает священников и ученых, которых он именует «фарисеями и писарями», совершенно не занимающимися этим вопросом или дающим ему частичное решение и потому недостаточное.

Он не без основания заявляет, что по мнению признанных толкователей веры «действительная жизнь есть зло, искупление которого в будущем, в загробной жизни. Все, что человек может сделать для достижения блага, не в этой жизни, но в будущей, – это верить учению, что ему проповедуют священники и соблюдать обряды, которые они ему внушают» (О жизни. С. 31-32).

Но он допускает странное смещение, когда отождествляя с наукой некоторые так называемые материалистические теории, он разоблачает ученых как виновников публичного признания той доктрины, что «жизнь личная и животная есть единственное возможное благо, что цель, которую должны перед собой ставить живые существа, сводится к сохранению индивида и рода, произведению существ себе подобных и к борьбе за существование» (Там же. С. 26).

Я весьма удивлен, обнаружив среди мыслителей, коих касается эта критика, создателя позитивной философии, апостола религии человечества Огюста Конта (Там же. С. 17-24) то есть того, из современных мыслителей, которые полностью сводят проблему науки к изучению явлений, а не сущности вещей, который счел все же возможным дать ей, в качестве правила поведения людям, погоню за наибольшим благом им подобных и постоянную заботу о будущем человечества.

Я тем более имею основания быть этим удивлен, что Толстой был посвящен в идеи Конта, я мог бы сказать, что доктрина позитивного учения была ему как нельзя лучше изложена г. Фреем, членом Лондонской позитивистской церкви.

Совершенно не надеясь найти ответ на вопрос: «какова цель жизни?» – ни у теологов, как у католиков, так и протестантов, ни у ортодоксов, ни в книгах ученых и философов, Толстой прибег к толкованию Евангелия – как нельзя более личному и часто фантастическому.

Он знакомит нас, таким образом, с тем что происходит в его душе «в тот момент, когда литературные и педагогические занятия потеряли для него всю привлекательность» и он оказался «перед этой ужасной дилеммой немедленно разрешить проблему истинной цели жизни или добровольно положить ей конец».

«В 50 лет, – пишет он в предисловии к своему толкованию Евангелия, – расспросив самого себя и прислушавшись к голосу своей совести, о том, чем я был и о смысле моей жизни, после того как и получил ответ, что я есть случайное собрание атомов и что моя жизнь была плохой и лишена смысла, ответ, который меня привел в отчаяние и почти довел до самоубийства после воспоминаний о том, как когда-то в моем детстве, когда я еще верил, жизнь имела смысл для меня, и после того как я увидел как большая масса людей вокруг меня – верящая и не испорченная богатством, вела настоящую жизнь, полную смысла...! Я пытался не раз понять какой ответ давало христианство этим людям, которых я видел живущими действительной жизнью...

Именно в Евангелии я нашел объяснение того смысла жизни, которое позволяет людям жить по-настоящему. Но в том, чем сегодня стало христианство, я, в то же время, заметил, что в этом источнике чистой и живительной влаги множество грязи и тины, которые там перемешались и которые единственно помешали мне увидеть чистоту этой влаги». (Евангелия. Перевод. Визева. С. 10-11).

Можно было бы заключить из этой исповеди, что мораль Толстого есть чисто религиозная мораль. Но ничего подобного, однако, ибо то христианство, каким он себе его представляет есть доктрина без догм, без внешнего культа, не требующая от ее сторонников ни признания своего божественного происхождения, ни веры в будущую жизнь; где добрые были бы вознаграждены, а злые наказаны. Толстой заставляет говорить Иоанна Евангелиста (кн. I. С. I): «Основа и начало всего есть понимание жизни. Понимание жизни занимает место Бога, понимание жизни есть Бог». Эта сомнительная интерпретация доктрины логоса позволяет Толстому свести роль Евангелий к раскрытию той истины, что первый источник жизни, я пользуюсь собственными терминами автора, не есть Бог внешний, но просто само понимание жизни: «Те, кто понимает, – продолжает Толстой, уточняя дальше свою мысль, – что они не живу телом, но духом, только они одни обладают настоящей жизнью. И это та настоящая жизнь, которой Иисус Христос пришел научить людей».

Так, вполне принимая эту чисто теологическую точку зрения, что жизнь духа должна неизбежно составлять противоположность жизни животной, Толстой утверждает, что она преследует совсем другую цель, чем та, которую указывают христианские церкви.

Для него речь вовсе не идет о том, чтобы отождествить жизнь духа со служением Богу. «Никто, – заявляет он, – не видел, не может видеть, не может знать внешнего Бога; из этого следует, что наша жизнь не могла бы иметь целью служение такому богу» (Евангелия, С. 36).

Жизнь духa заключается для Толстого не в культе Божества (С. 36), но в постоянной заботе сделать людей счастливыми (Там же. С. 50). Это возможно лишь при условии исполнения пяти следующих заповедей.

Первая заповедь: не надо никого оскорблять, ни возбуждать ни в ком зла, ибо зло рождает лишь зло («жить, значит исполнять волю Отца, т. е. не заботиться о своей плоти, а делать добро другим: не жить – значит заботиться о себе самом и не делать добра другим» (Там же, С. 87). См. также сборник, озаглавленный «Порочные удовольствия» г. Гальперина, он дает там перевод отрывка, озаглавленного Толстым «Труд» и который был подсказан ему чтением произведения Бондарева (С. 153. 175)).

Вторая заповедь: не нужно поддерживать половые отношения с женщинами и не нужно бросать женщину, которую соблазнили.

Третья заповедь: никогда ни в чем не нужно клясться, ввиду того, что невозможно обещать чего бы то ни были человеку, будучи всецело в руках Отца (т. е. Духа, который правит поведением Вселенной) и ввиду того, что клятвы могут быть дурно использованы.

Четвертая заповедь, не нужно противиться злу, но, напротив, терпеть все оскорбления и делать еще больше, чем то, что требовалось. Не нужно ни судить, ни начинать тяжбу, ибо всякий человек сам полон ошибок и не имеет права поучать других. Мстя за себя – учат других мстить за себя. Пятая заповедь: не нужно устанавливать никаких различий между соотечественниками и иностранцами, ибо все люди есть дети одного отца (Евангелия, С. 72).

В этом мы находим все или почти все основы морали Толстого, я говорю почти все, ибо с расстояния множества лет от той эпохи, когда был изложен этот способ, нельзя более лично понимать Евангелия, великий русский писатель добавил к этим отрицательным предписаниям, которые в целом рекомендуют скорее уклонение от некоторых действий, чем исполнение определенного долга, – правило положительного поведения, зародыш которого находится в такой библейской заповеди: «обретешь хлеб свой в поте лица твоего». Тронутый примером одного поселенца из Сибири, по фамилии Бондарев, который, работая, достиг не только материального благосостояния, по и успокоения своей души и рекомендовал в своих записках ту же практику безразличия ко всем классам общества, Толстой счел возможным заявить следующее: «Сделайте физический труд главной задачей вашего существования и только тогда вы создадите необходимые условия нормальной жизни» (Закон труда в деньгах и труд, С. 277).

Посмотрим сейчас как Толстой развивает эти принципы, которые по его утверждению, он нашел в книгах Нового и Ветхого Завета. Остановимся вначале на его доктрине о непротивлении злу насилием, доктрине, которая придаем отпечаток оригинальности всему моральному учению нашего автора.

Изменение ориентации, которое произошло в идеях Толстого, соответствует, по времени, значительному подъему террористической пропаганды в России.

Эта пропаганда привела, как известно, к убийству Александра II и к отсрочке до греческих календ политической реформы, подготовленной Лорис-Меликовым, который стремился снабдить царскую империю скорее неким подобием, чем действительными представительными учреждениями.

Поэтому можно понять ту причину, которая побудила Толстого дать столь значительное развитие одной из догм нового понимания жизни, которая состоит в недопущении использования силы даже в погоне за благом.

В отрывке, озаглавленном «Символ веры», который вначале был лишь частным письмом, адресованным другу, Толстой самым категорическим образом заявляет следующее: «На вопрос – надо ли защищать людей даже с риском прибегнуть к силе? – нет иного ответа как: «Нет, не должно использовать силу для того, чтобы помочь и защитить себе подобных, потому что добро не может быть совершено с помощью насилия, т. е. зла». В период, когда был сформулирован этот так называемый нравственный закон непротивления злу насилием; я имел случай встретиться с Толстым в салоне графини Анны Олсуфьевой.

Чтобы возразить апостолу этой новой доктрины в его присутствии с одобрением вспомнил слова Милля касательно невозможности господства свободы у народа, у которого всякое личное ничем не оправданное нападение не было бы незамедлительно пресечено окружающими, разумеется, насильственным путем. Толстой вышел не ответив. Позже я узнал, что он злился на собеседника за эту простую ссылку впрочем, совершенно безобидную.

Насколько мысль Толстого в момент провозлашения им его квиетистской догмы была действительно преследуема прискорбными фактами, которые тогда только что произошли, мы находим подтверждение в том же самом тексте «Символ веры».

«Очень часто, – пишет он, – я находил одинаково смешными доводы священников и революционеров, с которыми я имел случай беседовать и которые считали евангелическую доктрину средством достижения чисто внешней цели.

Священники и революционеры имеют, однако, диаметрально противоположные мнения, но все отрицают с одинаковым упорством основополагающее учение Христа.

Первые требуют лишь преследовать и громить еретиков, вдохновлять убийства и казни своими благословениями и молитвами. Что касается революционеров, то они не смогли бы последовать никакому другому идеалу, кроме как разрушить насильственным путем этот ужасающий беспорядок, который называют порядком и который нами правит» (См.: «Символ веры» Толстого, перевод которого появился в сборнике Гальперина, озаглавленном «Порочные удовольствия», С.  258-259).

К такому осуждению революционного действия, даже в случае, когда оно было направлено на установление необходимого порядка на развалинах существующего беспорядка, прибавляется критика позиции, занятой в частности, русскими террористами.

«Наша интеллектуальная молодежь, – пишет Толстой, – растратила свою жизнь на достижение блага, она не прекратила жертвовать собой для того, чтобы ускорить наступление царства правды истины. Каков был результат? Нуль. Бесплодно растрачены большие моральные силы. Если бы вместо ужасных жертв, на которые шла эта молодежь, если бы вместо револьверных выстрелов, взрывов или организации подпольных типографий, эти молодые люди просто-напросто следовали бы учению Христа, если бы, избегая невероятного напряжения сил, две или три дюжины человек, или, скажем, сотня, удовлетворились бы обращением к тем, кто вербовал их в войска: мы не можем быть убийцами, так как мы следуем учению Христа, которое вы сами проповедуете: если бы они таким же образом действовали в других случаях, отказываясь от принятия присяги, заявляя о нежелании судить себе подобных или оказывать поддержку насилию, которое освящает собственность...

Что за этим последовало бы – я не знаю! Но я знаю, что это приблизило бы нас к цели и что именно в этом единственный способ действовать плодотворно» (См.: «Символ веры» Толстого, перевод которого появился в сборнике Гальперина, озаглавленном «Порочные удовольствия». С. 273).

Итак, с тех пор как были написаны эти слова, факты ответили на вопрос, поднятый Толстым. И надо признать, что этот ответ был совершенно отличным от того, что ожидалось. Те немногие, кто отказался служить в армии, были отправлены в дисциплинарные батальоны и там погибли. Когда подобное оппозиционное движение возникло на Кавказе в рамках секты духоборов, которые, будучи всегда противниками кровопролития, ни за что не захотели подчиниться принятию военной присяги, их сначала лишили имущества, а затем они вынуждены были избрать путь изгнания, эмигрировать в Канаду в количестве от 2 до 3 тыС. человек.

Все эти факты не помешали регулярному пополнению русской армии. С другой стороны, было бы смешным ставить доктрины Толстого в отношения причинной связи с мирными заявлениями царя и конференции по разоружению, созванной петербургским кабинетом. Таким образом, общий результат, полученный Толстым и его сторонниками, был нулевым, ни больше, ни меньше, чем тот, что преследовался пропагандой террористов.

Отметим, мимоходом, противоречие, в которое впадает Толстой, резко враждебно высказываясь, с одной стороны, против открытия тайных типографий, т. е. решительно склоняясь к мирной пропаганде идей, через прессу, и приглашая, с другой стороны своих соотечественников к отказу от военной службы, т.е. к принятию участия в образовании той силы, без которой ни одно правительство не может достичь цели, для которой оно установлено и которая состоит поддержании существующего порядки, порядка настоящею или мнимого.

Я не вижу почему, впрочем, этот отказ от покорности должен иметь место лишь тогда, когда речь идет о военной службе; почему бы это не распространить равным образом на уплату налога, столь необходимого для содержания армии и флота, разве что Толстой не чувствует себя связанным известными словами Христа: отдайте Кесарю кесарево, слова, которые впрочем, допускают, по-моему, смысл гораздо более широкий и содержат некоторое признание верующими всякого установленного гражданского порядка.

Мне кажется равно позволительным сказать, опираясь на историю политических революций, которые потрясли Европу в эти последние три столетия, что отказ от военной службы и уплаты налогов, сопровождаемый или не сопровождаемый репрессиями, всегда служит прелюдией насильственному ниспровержению существующего порядка. Так было в Англии при Карле I и во Франции в конце прошлого века.

Хемпден отказываясь платить ship money и французская гвардия, не желая более повиноваться приказу сваливать все на толпу бунтовщиков, представляют каждый по своему первый акт драмы, которая привела к ниспровержению королевской власти и к переходу суверенитета в руки народа и его представителей.

Таким образом, доктрина Толстого, в сущности революционна. Не стоит думать, впрочем, что автор не отдавал себе в том отчета. Он достаточно смел, чтобы идти до конца своей системы, чтобы вывести из своих фундаментальных идей все заключения, какие они в себя включают. Поэтому он вовсе не отступает перед осуждением какого бы то ни было института, опирающегося на силу.

Весьма показателен с этой точки зрения отрывок, озаглавленный «Церковь и государство» (Опубликованный в «Порочных удовольствиях», перевод с русскою Гальперина – Каминского, 1892, С. 182-225).

Эта небольшая брошюра знакомит нас также со странной исторической философией Толстого, который видит во всем предшествующем движении человечества до возникновения христианства, лишь триумф грубой силы, говоря его словами, разбоя.

Я, впрочем, по своему обыкновению, сейчас предоставлю слово писателю, которого анализирую, ибо, не понимая вполне, следует остерегаться искажения идей, которые через преувеличение их приводят часто к парадоксу.

«Какова, – вопрошает Толстой, – цель и объект так называемых наук, истории и юриспруденции, которые нам преподавали с таким старанием, как если бы они содержали секреты долголетия и счастья? На деле, эти науки не имеют никакой научной базы, они представляют собой ничто иное как старательно замаскированную апологию насилия и грубой силы».

Высказавшись таким образом против векового результата продукта, который подготовил будущий приход окончательной социальной науки, Толстой дает нам образчик своего способа понимание восходящего движения человечества.

«Оставляя в стороне историю всех других наций, – пишет он, – бросим взгляд на историю Государства, которое первым пошло на союз с христианством. В Риме, гнезде воров с большой дороги, прочно в нем осевших, со временем люди обогатились благодаря воровству, убийству, всевозможным насилием и становились столь могущественны, что поработили целые нации. Эти разбойники и их потомки, ведомые главарями, обобщенно называемыми кесарями, убивали и грабили целые народы с целью утоления своих страстей» («Порочные удовольствия», перевод с русского Гальперина-Каминского, 1892, С. 206-207).

Так, эта римская республика, которая своими институтами привела мир к идеям национального суверенитета и положительной политической свободы, и трудами своих юрисконсультов сделала людей равными перед законом; эта республика и эта империя, которая укрепляя в своих пределах все то, что имеет право быть признанным как цивилизованное, дала человечеству первую концепцию своего единства и подготовила таким образом приход всеобщей религии, и в глазах русского мыслителя она является кровавым притоном, живущим убийством и грабежом. Поэтому всякое соглашение с римской империей, согласие, которое без создания христианской церкви, определило свою социальную роль в мире, кажется Толстому чудовищным.

Нисколько не считаясь с тем фактом, что без уступок, данных вначале святым Павлом и позже отцами церкви, евангелическая доктрина никогда бы не сыграла в мире другой роли, кроме той, которая была предназначена коммунистическим сектам, подобным ессеям. Толстой осуждает сам факт создания Христианской Церкви, равно как и ее соглашательское отношение к Государству, т. е. позицию, которая единственно позволила католичеству поддерживать единство рода человеческого, распространять сами римские владения, несмотря на вторжения варваров и братоубийственные войны, от города к народу и от короля к королю.

Для Толстого развитие Христианской церкви было лишь волевым отходом от принципов, выдвинутых Христом.

«Этот отход, – заявляет он, – начал проявляться при жизни апостолов и особо был благоприятным при Павле, но неверный союз христиан с временной властью, который предшествовал созданию христианской Церкви, свершился лишь на Никейском соборе» (Там же. С. 200-202).

Церковное мошенничество, – продолжает он, – состояло в том, чтобы приспособить христианство к временной власти, акт, который был желателен и полезен лишь тем, кто, понимая букву христианства, не усваивал духа его. Освящение христианством власти государства есть безбожие; это в то же время крах христианства (Там же. С. 204).

Благодаря этому чудовищному союзу в течение полутора тысяч лет учение Христа, по словам Толстого, оказалось урезанным, искаженным и ограниченным с целью изображения аргументов для доказательства законности и святости Государства, возможности для него стать истинно христианским.

Под этой кучей софизмов покоится тот грубый факт, что слова «христианское государство» содержат почти столько же смысла, сколько могли бы содержать термины «горячий лед» или «жгучий лед».

«Может быть возможным одно из двух решений: или нет государства, или нет христианства» (Там же. С. 205-206).

Толстой постоянно возвращается к этой мысли: она составляет первооснову одного из его наиболее важных трактатов, трактата, озаглавленного «Спасение в вас». Эта мысль возвращается также в этой исключительно актуальной и остро полемической книге, которая в заголовке имеет антитезу духа христианства и патриотизма.

В первом из томов он больше останавливается на раскрытии той мысли, что учреждение церкви, в смысле организации и духовного управления, противно Евангелию. Это последнее использовало термин Церковь лишь в смысле объединения.

Поэтому, заявляет Толстой, после анализа определений, которые дают этому термину катехизисы католический, ортодоксальный и лютеранский: «Церкви как церкви не являются институтами, которые содержат в своей основе христианский принцип, насколько бы они ни отклонялись от праведного пути, как думают о том многие.

Церкви как общества, утверждающие их непогрешимость, являются институтами антихристианскими. Не только нет ничего общего между Церквями и христианством, кроме названия, но их принципы абсолютно противоположны и враждебны. Церкви представляют гордыню, насилие, произвольный суд, неподвижность и смерть, христианство – покаяние, покорность, движение и жизнь» («Спасение – в вас», С. 73).

Очевидно, доктрина, которая отрицает необходимость Государства и Церкви может быть лишь терпимой. Это, согласно Толстому, и есть в действительности. Русский автор написал прекрасные страницы о свободе совести. Он следовал в этом лишь примеру Cпинозы и Локка, но он превзошел их, показывая себя терпимым но отношению к атеистам: но не мог, впрочем, их лично преследовать иначе как через свои сарказмы; ибо Бог, который вступает в отношения с людьми лишь для того, чтобы заставить их сказать нет своему собственному культу, но и культу их ближнего, и мы увидели, что такое бог, согласно Толстому и мы должны исповедовать полное безразличие по отношению к тому, кто не хочет верить в его существование.

Разумеется, также, что там, где нет принудительной власти, невозможно требовать ни присяги, ни обязательной службы для правительства и не без причины – потому что нет никакого государства.

Толстой, который недалек от того, чтобы верить, будто легисты и всегда были лишь мошенниками и объявляет их единственно ответственными за тот предрассудок, который еще живет в мире и который состоит в том, что заставляет полагать, что «правительство есть представительство объединения граждан», – доктрина, которая, очевидно, имеет лишь ту единственную основу, что там где существование народа есть факт и те, кто им правят, являются лишь его избранниками.

«Это заблуждение, – говорит Толстой, – происходит от того, что ученые юристы заблуждаясь сами, и вводя в заблуждение других, утверждают в своих книгах, что правительство не есть то, что оно есть собрание людей, которые эксплуатируют других, а согласно их науке, есть представительство объединения граждан».

История в глазах Толстого раскрывает, что от Цезаря до Наполеона и от этого последнего до Бисмарка, правительство всегда было и остается еще в своей сути формой, которая попирает справедливость и что это будет всегда так, ибо справедливость, говорит он, не может быть обязательной для того или для тех, кто располагает людьми злоупотребляющими и прибегающими к насилию для того, чтобы господствовать над другими людьми (С. 154. «Война»- в сборнике «Порочные удовольствия»).

С уничтожением правительства исчезнут также, говорит Толстой, те убийства, что называется войнами; христианский принцип братства народов будет признан и люди образуют одно лишь единство (человечество), живущее в постоянном контакте с природой и в труде, т. е. в необходимых условиях мирного счастья.

Среди наиболее значительных мест дидактического красноречия, написанных по-русски, я охотно поставил бы то, которое Толстой оставил «Счасчье». Boт какой должна быть согласно ему, жизнь будущего человечества, человечества, возрожденного на основе его доктрины. Суть картины, которую он нам дает столь поразительна, что он представляет ее через противопоставление существующему порядку. «Каковы те первейшие условия счастья, – задается вопросом Толстой, – те, которые никто не осмеливался бы оспаривать?». И он отвечает: «Одно из первых, это единство связей, которые связывают человека с природой, то есть с солнечным светом, свободным воздухом, с полями, растениями, животными». Посмотрите теперь на существование людей, которые живут по законам мира... Большая часть из них достигают старости, полюбовавшись лишь раз или два рождением дня, или сельской местностью и лесами иначе, чем через окно вагона или автомашины». Показ продолжается через удачное описание всех невзгод, которые несет до сих пор человеку его добровольное отдаление от природы. «Другое условие счастья, – продолжает Толстой, – есть труд, любимый и свободный, затем труд физический, который дает аппетит и глубокий сон, восстанавливающий силы.

Счастливцы этого мира целиком лишены физического труда как арестанты. Они напрасно борются против болезней – продукта, этого лишения и против скуки, которая их терзает и гложет».

Семья есть третье условие, необходимое для счастья. Однако большинство людей в мире являются супружескими изменниками, которые вполне сознательно отказываются от радостей домашнего очага. Даже в связях законных, их дети им в тягость. Они лишают себя радости жить ими. С другой стороны, дети с молодости столь же несчастливы, сколь их отцы: они не питают по отношению к ним иного чувства, кроме ожидания их смерти, чтобы заполучить наследство...

Четвертое условие счастья состоит в свободной и благожелательной торговле со всеми людьми... Но, чем более поднимаешься, тем уже становится круг отношений, тогда, как крестьянину и его жене открыто все человечество...

Наконец, пятое условие счастья, это здоровье и смерть без страданий... На этот счет судьба крестьянина гораздо счастливее, чем высших слоев. Среди высших слоев здоровый человек, не занимающийся периодическим оздоровлением, так же редок, как редко можно встретить больного в рабочей среде. Все страдают от нервов, желудка и т. п. вследствие эксцессов, пьянства, разврата, медицинского лечения. Смотрите сколь одинакова их смерть: этот застрелился, тот скончался от постыдной болезни. Один за другим, все гибнут жертвами сегодняшней жизни мира... Целые поколения бросаются под колесницу Молоха: колесница мчится, давит их, свежие и свежие жертвы вновь бросаются под колесо с проклятиями на устах» (С. 222-230. «Преступные удовольствия»).

Картина становится еще более мрачной, из наброска будущего благополучия, которое последует и которое нам рисует общество свободное от ужасного призрака войны и нищеты.

Весьма язвительна, с другой стороны, атака, направленная Толстым против лже-патриотов, которые только и мечтают о мести одного народа другому.

Он велит сказать простому земледельцу, вызванному одним свирепым галлом, специально прибывшим в Ясную Поляну (резиденцию Толстого), чтобы проповедовать Священную войну против Германии: «Приходи лучше работать с нами и пришли к нам германца. Когда мы закончим работу, мы пойдем прогуляться и возьмем с собой германца» (С. 82-83. «Дух христианства и патриотизма»).

Толстой становится интерпретатором тех же идей; когда он пишет: «Почему человек, если он русский, пойдет в наше время убивать французов и немцев, или, если он француз, – убивать немцев – когда он очень хорошо знает, что эти народы – христиане, которые как и он желают лишь мира и мирного обмена трудом, с которыми он связан торговыми и интеллектуальными интересами» (Там же. С. 116). Но он явно впадает в преувеличение, когда отрицает существование в наше время этого патриотического чувства, которое привело бы всех как во Франции, так и в России, воспротивиться с оружием в руках, вторжению и иностранному захвату, для того, чтобы сделать возможным полный и свободный расцвет всех интеллектуальных и моральных сил, присущих нации. Толстой никак не хочет признать, что были войны необходимые, что Карл Мартель, разбив арабов, и Дм. Донской, победив татар, сослужили истинную службу человечеству, помешав магометанской цивилизации превратить в чистую доску христианскую цивилизацию. До тех пор, пока будут существовать угнетенные нации, эти стихийные порывы, которые позволяют положить конец их невольной зависимости, будут благородными порывами, порывами, которые моралист не имеет права осуждать. Они также будут актами полезными и благородными для человечества, ибо без свободы, без возможности выбрать способ существования наиболее приспособленный к их нуждам, как материальным, так и духовным, ни один народ не способен проявить всю меру своих достижений. Если мы зададимся, наконец, вопросом – к чему приводит так называемая антиреволюционная теория непротивления злу насилием, нам нужно будет признать, что она производит полное потрясение в социальных слоях человечества. Бакунин провозглашал догму анархии, беря в качестве девиза знаменитое изречение: «Ни бога, ни господина». Прудон отвергал Государство и Церковь проповедуя взаимопомощь и федерализм. Толстой, хочет признав Бога, но он помещает его так высоко и так далеко от всех отношений с верующими, что религия для него есть лишь, культ человека. Этот культ не сводится только к добродетели, он, как мы увидим в последствии, идентичен для Толстого с братством, которое он выводит из такой заповеди Христа: «Возлюби ближнего твоего как себя самого».

Что касается всякой управляющей организации, всякого управления людьми и народами духовной властью или временной Толстой отрицает ее необходимость. Только при условии полного уничтожения всех государств и всех церквей, можно будет, по его мнению, установить режим мира и братства народов и индивидов.

Зададим теперь себе вопрос о том, что он делает с двумя другими основаниями всякого человеческого общества, семьей и владением? Я предпочитаю этот последний термин термину собственность, ибо он лучше соответствует, по-моему, тем отношениям, часто преходящим, и которых находится индивид, располагающий орудиями труда и без которых никакое производство не было бы возможным.

Толстой изложил в двух различных приемах свои мысли о семье. Вначале он это сделал в форме романа, в знаменитой «Крейцеровой сонате», где всецело осуждая адюльтер, он в равной степени высказывается против известного тезиса Дюма-сына, выражаемого в знаменитом афоризме «Убей ее». Затем он излагает этот же вопрос и философской форме в произведении, озаглавленном, по крайней мере по-французски, так: «Об отношениях полов».

Кроме двух этих работ он дал трогательную картину семьи такой, какой ее понимали первые христиане и такой, какой он бы хотел ее видеть возрожденной в наше время.

Это он сделал в одной из своих притч, на которые он большой мастер, и которая на этот раз под плохо выбранным названием «Памфило и Юлий», является в то же время одним из самых глубоких его произведений и одним из несостоявшихся его романов.

Хотя таким образом он не однажды имел случай порассуждать о домашней морали, мысль его об этом осталась колеблющейся, плавающей или скорее – он пришел окончательно к исходному пункту своему, высказываясь за моногамный брак, брак ни в коей мере не имеющий характера святости, но в то же время нерасторжимый при жизни. Он вернулся к этим мыслям после того, как пережил период мистического увлечения целибатом, который он защищал способом довольно неумелым, выводя его из заповедей Христа, но еще создавая ему в качестве основы учение Maльтуса.

Вот несколько отрывков, которые позволяют лучше понять, что есть действительно антисоциального в созданной Толстым концепции желаемых отношений между полами.

Толстой заявляет категорическим образом: «Брак с точки зрения христианства не есть элемент прогресса, но упадок. Любовь, как и все то, что ей предшествует и продолжает и, несмотря на все наши усилия доказать противоположное, как в стихах, так и в прозе, – никогда не доставляет и не может доставить средств достижения цели, достойной человека: напротив – она есть препятствие для этой цели» («Об отношениях между полами» – «Преступные удовольствия», С. 120).

Я вполне согласен с автором, что именно такова доктрина, проповедуемая Евангелием, но я ее нахожу противоположной развитию моральных чувств как в животном мире, так и у людей. Совсем недавно еще г. Сазерленд в одном произведении, которое я не очень-то рекомендовал бы вниманию социологов, победоносно установил тот факт, что чувства доброжелательности, которые люди испытывают друг к другу и подобным себе, непосредственно проистекают из симпатии самца к самке, также как к своему потомству (см.: Сазерленд. Происхождение и развитие морального инстинкта. 2тт., 1898).

Я очень хорошо знаю, что спенсеровская теория альтруизма, исходящая из некой модификации чувства самосохранения, свойственного человеку и что оно распространяется прежде всего на его детей и его жену. Эта теория прежде всего ничтожна в глазах Толстого, для которого дарвиновская теория борьбы за существование и за выживание более ловкого, составляет ее естественную основу.

Но это не мешает тому, что обе они объясняют не лучшим образом, благодаря этому прогрессивному переходу чувства самосохранения с индивида на его ближних, как родилось это чувство человеческий солидарности, столь необходимое для создания примитивных племен, народов и национальностей, высшим проявлением которого будет установление федеративного режима вначале среди народов Европы и Америки, а позднее и всего мира.

Следовательно, будучи далеким от враждебности развитию взаимной склонности, сексуальный инстинкт есть исходная точка в этом сближении между людьми, который ведет мало-помалу индивидов и группы к признанию себя как членов единого целого и пожеланию себе блага. Нет ничего более странного, чем способ, которым Толстой, обычно столь настроенный против науки, пытается на этот раз поддержать так называемыми научными теориями свой антисоциальный парадокс превосходства целибата над семейной жизнью.

«Разум нам показывает, – пишет он, – что воздержание есть единственное решение, которое не находится в разногласии со способом, который люди придумали для решения проблемы избытка населения» («Об отношении между полами», С. 123).

Он уточняет и дополняет свою мысль, говоря: «Представим, что полное целомудрие, этот христианский идеал, осуществляется; к чему он приведет? Очень просто было бы найдено согласие с религией, одна из догм которой гласит, что мир имеет конец: и с наукой, которая нас учит, что солнце теряет постепенно свой жар, что со временем приведет к вымиранию человеческой расы» (Там же. С. 129). Таким образом, от парадокса к парадоксу Толстой пришел к тому, чтобы рекомендовать людям поддерживать разрушительное дело природы и времени и приблизить эпоху всеобщего вымирания нашей расы. Можно было бы приписать ему несколько изменяя вот это пожелание сестры Горация: ...видеть последнего человека при вздохе последнем его... Может ли все это быть серьезным? Нет, ибо, напугав читателя чудовищностью своих предположений, Толстой, подобно Ж.-Ж. Руссо, который был, как мы это скоро увидим, одним из его учителей. просто советует не впадать в разврат и довольствоваться в жизни женщиной, которую соблазнил. Он говорит это библейским языком, но это ничего не меняет в сути и не устанавливает никакого видимого различия между автором «Крейцеровой сонаты» и всеми теми, кто не разделяет мнения Дон Жуана: «Одна женщина – это слишком; все – в добрый час».

«Признайте только, – провозглашает он в заключение, – для вашего идеала целомудрие, рассмотрите всякое падение совершенное как акт неразрушимого брака и вам четко представится, что заповеди Христа дают практические правила, которым человечество может следовать». Я этого очень хочу, полностью соглашаясь с нерасторжимостью союза, который в глазах Толстого вовсе не носит священного характера, а есть простой договор, заключаемый к великому благу сторон и, следовательно, бесполезный и опасный в случае, когда совместная жизнь становится источником несчастья и позора.

Насколько же я предпочитаю этим рассуждениям о преимуществах целибата, доказываемых мальтузианской теорией и участь, уготованная земному шару этой поистине поучительной картиной идеального брака, который в то же время есть брак, каким его представляли себе первые христиане.

«Я тебе признаюсь, – объявляет христианин Памфило язычнику Юлию, – что я испытываю особое чувство к Мадлене (таково имя молодой девушки, которая делит его труды), но одно претятствие мне мешало до сих пор привести в исполнение мое намерение. Один знакомый мне молодой человек тоже любит Мадлену. Он христианин, он обоих нас нежно любит и я никогда не соглашусь сделать его несчастным, лишив его всякой надежды. Следовательно, я выбрасываю из головы всякую мысль о браке... Я женюсь, может быть, позднее, когда я буду убежден; что это никому не принесет огорчения» («Памфело и Юлии» С. 100. 95).

И когда препятствие преодолено, когда старейшие из христианской общины, членами которой состоят Памфило и Мадлена, высказались в пользу их союза, учитывая их взаимное влечение, – какой прекрасной картиной будет эта дружная чета, творящая одно и то же дело и несущая в сердце один и тот же идеал!

Моногамия, основанная на любви сочетаемых и «имеющая целью пополнить мужественные способности человека-мужчины женскими способностями женщины», кажется становится окончательным идеалом, на котором остановилась мысль Толстого, частично под влиянием рационалистической доктрины, проповедуемой в Америке и встречающейся в Англии, где ее пропагандирует мистическое общество чистой любви («Порочные удовольствия», С. 140-141).

Толстой хочет, чтобы человек оставался девственным до брака, который он заключает свободно, учитывая потребности своего сердца и чувства, которые он внушает женщине, с которой он соединяется, что их союз должен быть полным и длиться до конца их дней. Таков человеческий идеал и следовательно он осуществим.

Нам не остается ничего более, чтоб закончить этот краткий очерк морали Толстого, как рассказать о его экономической доктрине. Мы выходим на этот раз в лабиринт гипотез, утверждений, из которых одно удивительнее другого, и которые нам представляется, тем не менее опираются будто бы на давно известные факты.

Толстой начинает с того, что приводит пример островитян Фиджи, которые жили счастливо без налогов, без денег до того дня, когда американцы направили им требование о возмещении убытков. Это требование, поддержанное грубой силой пушек, определило рождение в их среде налога, в итоге – денег со всей вереницей зол, свойственных обычно капиталу. Он делает из всего этого заключение, что нужно уничтожить не только государство, которое налагает подати, но еще и деньги, которые устанавливают неравенство между людьми.

Но необходимость денег диктуется обменом и этот последний своим источником имеет разделение труда, поэтому Толстой хочет положить конец как обмену, так и разнообразным видам труда. Каждый будет заниматься искусством земледелия для своего собственного поддержания или еще одним из тех элементарных ремесел, таких как ремесло сапожника, каменщика или ткача, продукты которых составляют часть прожиточного минимума.

В этих условиях не будет больше нужды жить в городах. Все переместятся в сельскую местность, все будут принимать участие в ручном труде, все будут зарабатывать на жизнь в поте лица своего, используя досуг единственно для удовольствия разума и чувств, который открывает всякий умственный или художественный труд.

«В нашу эпоху, – заявляв Толстой, – деньги ни коим образом не представляют труда, большую часть времени они означают возможность и право использовать труд других...». «Вот человек, который не трудится и другие расходуют свою деятельность для него, не по желанию, а потому, что он имеет средство заставить их трудиться: это рабство... Деньги имеют ту же цель и те же следствия, что и рабство. Их цель освободить человека от естественного закона личного труда, необходимого для удовлетворения своих нужд» («Что делать?» С. 235).

«Если деньги сами по себе есть зло, их бесплатная раздача неимущим есть нечто иное».

Толстой высказывается против милостыни, провозглашая: «Всякое использование денег, каким бы оно ни было, покупка чего-либо; или просто подарок одного человека другому, есть лишь предоставление векселя, адресованного бедным или передача третьему лицу этого векселя, чтобы он мог дать деньги несчастным. Деньги, как известно, не есть сами по себе благо; но они есть зло очевидное в том, что лишают людей главного блага – труда и его плодов» («Что делать?» С. 253).

Вместо того, чтобы давать милостыню бедным, надо подавать пример, занимаясь ручным трудом. Если бы весь мир делал так, нищеты не существовало бы более; последняя форма рабства та, которую представляют деньги, прекратила бы существовать в то же самое время. «Основа всякого рабства – это пользование трудом других, – замечает Толстой, – Если я рассматриваю это использование как зло я не должен извлекать выгоду ни из моих прав, ни из моих денег, и я должен освободить несчастных от труда, который они производят для меня, либо обходясь без этого, либо выполняя его сам» («Что делать?» С. 249).

Это заключение, столь простое по словам Толстого, влечет за собой следующие выводы. «Когда однажды все поймут, что покупка есть лишь долг, взятый у бедных, и будет решено отказаться от нее, удовлетворяя свои нужды своим собственным трудом, тогда никто не покинет более сельской местности, где легко удовлетворить все свои нужды без денег и не надо идти жить в город, где нужно все покупать или нанимать... Но если никто не покупает и не нанимает, каждый не будет пренебрегать тем, что сам будет делать все, что ему будет необходимо. Прежнее разделение на бедных и богатых исчезнет и человек, который отбросит роскошь и услуги других сольется немедленно с массой работающих и сможет им помочь» («Что делать?» С. 250-251).

В требовании для всякого человека права и обязанности трудиться, Толстой имел предшественников среди философов XVIII в.: Монтескье, Тюрго и особенно Pуcco, ибо никто 'более кроме автора «Эмиля» не настаивал так на благоприятном воздействии ручного труда на мораль, может быть даже еще большем, чем на физическую природу человека.

Господин Ш. Жид в весьма удобожелательной критике, которую он дал экономическим идеям Толстого, справедливо сближает следующий отрывок из книги «О воспитании», написанной женевским мыслителем: «Тот, кто ест в праздности, и ест то, что он не заработал, и рантье, которому государство платит ни за что, совершенно не отличается в моих глазах от разбойника, живущего на средства прохожего. В обществе, где человек неизбежно живет за счет других, он должен ему отдать трудом стоимость своего содержания и это не может иметь никаких исключении. Итак, из всех занятий, который могут составлять существование человека, именно физический труд в наибольшей степени приближается к естественному состоянию» («Эмиль». кн. 3).

Но в то время, как у Руссо эти идеи связаны с той общей теорией, которая гласит, что «продукты принадлежат всем, а земля никому», у Толстого сплошная неясность витает в глубине доктрины, а именно в том, что вопрос об индивидуальном или коллективном присвоении земли не поставлен прямо, и автор довольствуется повторением совета Христа: «Что тот, кто имеет два платья, должен дать тому кто его не имеет, и нужно делиться пищей с теми, кто умирает от голода» (Евангелие от Луки. XXI. I).

Можно, следовательно, думать, что поддержка, предоставляемая нуждающимся, по мысли Толстого, как прежде будет исключительно добровольной, но что богатые тем более будут склонны помогать себе подобным, что излишек, который до сил пор обеспечивал их роскошь; ни на что им более не понадобится.

Такова в целом социальная теория нашего великого романиста. Вполне признавая определенный характер морального величия, я могу лишь присоединиться к упреку, который адресует ему г. Жид, говоря: «Когда Толстой предлагает нам, ибо это есть основа его теории, возвратиться к сельской и патриархальной жизни, к этому состоянию однородного и бесформенного общества, где все люди живут одинаковой жизнью, выполняют одинаковую работу, замыкают свои желания в круг ближайшего будущего, он от нас требует невозможную вещь, столь же невозможную, как возвращение в детство» (См.: Журнал практического христианства, 1891, 15 сентября, С. 300).

Мы придерживаемся того мнения, что зло, от которого страдают западные общества, вовсе не происходит от того, что люди неясно различают земледельца или ремесленники. Там, где население очень плотно, людям села скорее приходится жаловаться на избыток конкуренции, чем на недостаток рук. Мне кажется невозможным, следовательно, сводить социальный вопрос, такой каким он представляется в наше время, единственно к вопросу аграрному, подобно тому, как этого хотели моралисты прошлого века, во главе с Руссо и на что претендуют еще в наше время реформаторы, рожденные в среде главным образом, аграрной, среде, которую оно не теряют никогда из вида. (Таково положение не только Толстого, но также Анри Жоржа, автора знаменитой книги, озаглавленной «Прогресс и нищета»).

Толстой, каким нам представил его один из его близких, г. Сергеенко (справляться в номере август-сентябрь «Северного курьера». 1898, статья, озаглавленная: «Детали жизни Толстого») весьма настроен против критического метода Тэна, который состоит в том, чтобы объяснить писателя через среду, к которой он принадлежит, почву, расу и климат страны, где он живет. И однако лишь учитывая все эти факторы, мы подходим к тому, что можем объяснить себе как столь могучий дух автора «Войны и мира», смог породить идеи, столь ограниченные и противоположные экономической эволюции, – которую переживают современные народы.

Кто не увидит в самом деле в его картине богача, стремящегося жить в городах, чтобы наслаждаться с полным сознанием безопасности преимуществами роскоши и бедного, который стал просить милостыню, только потому, что покинул село и труд на полях, а также современную Россию с ее относительно слабым населением, необъятностью полей, пригодных для сельского труда, принадлежащих в большей части сельским общинам!

Чтобы понять Толстого, нужно равные образом учесть тот факт, что в России рабочий в городах едва оторвался от плуга и может еще вернуться в ряды земледельцев, что бывший помещик дворянин, занятый на службе или не занятый на службе едет часто жить в город не потому, что он там привлечен возможностью быть занятым в промышленности или торговле, а потому, что там можно пользоваться преимуществами общества и вести более широкий образ жизни.

Не в его экономических теориях, в этом не может быть сомнении, проявляется творческий гений Толстого, а именно в картинах, созданных рукой мастера, которые были навеяны ему частыми поездками в бедные кварталы Москвы и его визиты в ночные приюты, где безработный и закоснелый пьяница в равной степени находят бесплатное убежище. Именно в этом нетленная часть этого мало философского и еще менее научного, но в высшей степени художественного труда.

Автор «Войны и мира», «Казаков» и «Анны Карениной» остается, как и прежде чудесным художником русской жизни и глубоким психологом, который по нескольким наудачу собранным и разрозненным чертам может воссоздать моральный облик индивидов любого класса и любой социальной лестницы. Можно ли, например, лучше описать красоты пассивной покорности, чем сделал это Толстой во фрагменте поистине классическом, который я приведу ко всей его полноте:

«Однажды я направлялся к Боровицким воротам (в Москве). Под воротами стоял старый хромой нищий. Я достал свой кошелек, чтобы дать ему милостыню. В тот же момент я увидел как из Кремля прогулочным шагом выехал молодой гренадер с цветущим лицом, с воинственным видом в уставной форме из бараньей шкуры, выданной государством. Нищий, завидев солдата, испуганно поднялся и побежал к Александровскому саду. Гренадер после напрасной попытки догнать его, подъехал и с бранью остановился перед нищим, который было расположился под воротами, в нарушение установленному порядку. Я дождался гренадера. Когда он был подле меня, я спросил его, умеет ли он читать.
- Да, а что?
- Читал ли ты Евангелие?
-Да.
- А помнишь ли ты эти слова: «А кто накормит голодного...» процитировал ему это место. Он задумался и вспоминая выслушал меня до конца. Я видел, что он смущен. Вдруг его умный взгляд оживился, он посмотрел на меня через плечо, как это делают, когда удаляются:
- А ты знаешь военный устав? – сказал он. Я ответил; что нет.
- То-то же! Тогда тебе нечего сказать! – заключил гренадер с победоносным движением головы и, поправив свою баранью шубу, он лихо направился к своему посту."

«Это единственный человек, – добавляет Толстой, – которого я встретил на протяжении всей моей жизни, который со строгой логикой разрешил вечный вопрос, вставший передо мною, и перед всяким человеком, называющим себя христианином. Вопрос гренадера: Евангелие или военный устав, закон божественный или закон человеческий – так стоит перед лицом человечества сегодня как и во времена Самуила» (Отрывок извлечен из «Моей религии». Я привожу его перевод, сделанный Осипом Лурье. См. его книгу, озаглавленную «Мысли Толстого». С. 36-37. Изд. Феликс Алкан, 1898).

Это один из тех отрывков, которые в творчестве Толстого останутся существовать столько, сколько будут существовать русский язык и литература.

Что касается его экономического учения, главная идея которого, как он сам констатирует, заимствована из Евангелий, на мой взгляд, показывает лишь, что социальная доктрина Христа, прекрасно приспособленная к простым нравам, сельской и пасторальной жизни Галилеи, не может служить правилом поведения современных цивилизаций, слишком удаленных от этого эмбрионального состояния производства и распределения богатств, которое я назвал порядком непосредственного потребления. Кто нам даст окончательную доктрину, без которой трудно ясно увидеть в массе противоречий, которые нас окружают, если не позитивный метод и еще такую молодую науку об обществах?


наверх страницынаверх страницы на верх страницы









Заказать работу

© Библиотека учебной и научной литературы, 2012-2016 Рейтинг@Mail.ru Яндекс цитирования