В библиотеке

Книги2 383
Статьи2 537
Новые поступления0
Весь каталог4 920

Рекомендуем прочитать

Аверьянов Л. Я.В поисках своей идеи. Часть первая
Автор рассматривает социологические проблемы вопроса, делится размышлениями о предмете социологии, анализирует факт как философское понятие и его интерпретацию, исследует процесс социализации. Надеюсь особый интерес вызовет статься «Как выйти замуж». Рассчитана на массового читателя и специалистов.

Полезный совет

Поиск в библиотеке можно осуществлять по слову (словосочетанию), имеющемуся в названии, тексте работы; по автору или по полному названию произведения.

Алфавитный каталог
по названию произведения
по фамилии автора
 

АвторГайденко П.П.
НазваниеНаучная рациональность и философский разум
Год издания2003
РазделКниги
Рейтинг0.25 из 10.00
Zip архивскачать (585 Кб)
  Поиск по произведению

Глава II
Принцип всеобщего опосредования в неркатианстве марбургской школы

Неокантианская философия науки представляет собой важный рубеж: она замыкает целую эпоху в развитии европейской мысли, ориентирующейся преимущественно на научное знание. Возникновение и расцвет неокантианства недаром совпадают с переломным периодом в развитии самой науки, а именно с открытием неевклидовых геометрий, созданием теории множеств, теории относительности и квантовой механики. Подобно тому как эти открытия изменили фундаментальные понятия точных наук, преобразовали их прежние методы и поставили перед учеными целый ряд методологических и философских проблем, неокантианство выступило с требованием переосмыслить само понятие знания, его логической структуры, соотнесенности его с его предметом.

Как мы отмечали в предыдущей главе, Марбургская школа неокантианцев во главе с Г. Когеном предложила новую интерпретацию самого понятия рациональности, столь важного при рассмотрении знания вообще, и в этом плане стремилась переосмыслить традиционное обоснование естественнонаучного знания в направлении, предложенном Кантом.

Осмысление теоретико-методологического фундамента науки Нового времени идет параллельно с возникновением и развитием самой науки. Так, уже у Галилея, стоящего у истоков новоевропейской науки, осознанию ее принципов посвящено едва ли не больше времени и сил, чем новым открытиям и их математическому обоснованию. Собственно, эти два момента вообще вряд ли можно жестко разделять — и не только у Галилея.

Подобно тому как наука Нового времени отличается по своим структурным и методологическим принципам от античной и средневековой науки, точно так же и философия Нового врэмени сильно меняется по сравненикг с прежней. Большинство историков философии согласны между собой в том, что философия Декарта, Бэкона, Лейбница, не говоря уже о Канте, ориентирована на проблемы познания в отличие от античной и средневековой философии, в центре внимания которой находятся проблемы бытия1. Против этого вряд ли приходится возражать: античная мысль действительно более онтологична, новоевропейская более гносеологична.

Однако это наблюдение справедливо лишь в самом общем виде. Если мы проанализируем учение Декарта, Спинозы, Лейбница, то убедимся, что исследование теоретико-познавательных проблем ведется ими на базе онтологии и что только разрешение онтологических вопросов позволяет решать также и вопросы гносеологии. По отношению к Спинозе это вряд ли у кого вызовет возражение, но вполне может показаться, что иначе обстоит дело у Декарта. Необходимо поэтому рассмотреть этот вопрос детальнее.

1. Онтологический способ обоснования научного знания в рационализме XVII-XVIII вв. и его разложение в классической немецкой философии

Философия Нового времени базируется на признании истинности науки, поскольку она раскрывает действительную структуру мира; в отличие от нее ненаучное, неистинное, знание рассматривалось как заблуждение, возникающее в силу субъективных особенностей человеческого познания. Особенно яркую картину такого рода субъективных особенностей — «идолов», вводящих нас в заблуждение, нарисовал Бэкон. Онтологическое обоснование теории познания имело своим следствием то, что субъективно особенности человеческого познавательного акта анализировались главным образом в связи с вопросом о заблуждениях и о причинах таковых. Вопрос ставился не о том, как возможно истинное познание, а о том, как становятся возможными заблуждения. И для онтологического способа обоснования знания это вполне закономерно, ибо при этом вопрос о возможности истинного знания по существу решается как другой вопрос, а именно: как существует мир сам по себе2.

Это была столь глубокая и столь общая предпосылка мышления XVII и первой половины XVIII века, что поставить ее под сомнение стоило большого труда. Эта предпосылка в сущности сводилась к убеждению в том, что мышление мыслит бытие и что в этом его подлинная сущность и состоит. Что же касается тех случаев, когда оно мыслит небытие (то, чего нет), т. е. когда оно впадает в заблуждение, то как раз эти случаи представляют собой нечто ненормальное, патологическое. Причину этой патологии и нужно вскрыть. Что же касается мышления истинного, т. е. в понимании Галилея, Декарта, Лейбница, Спинозы, научного, то ставить специальный вопрос о его причинах и условиях его возможности означало бы подрывать ту самую базу, на которой мы только и можем ставить какие бы то ни было вопросы. Подвергнув сомнению эту незыблемую основу, мы не могли бы уже ни о чем мыслить: кто-то должен же выступать в качестве последнего арбитра, и в качестве такового выступало мышление, которое мыслит бытие. Анализ такого мышления не мог представать в иной форме, чем в форме анализа самого бытия, т. е. онтологии.

На первый взгляд кажется, что этому рассуждению противоречит учение Декарта, который, как известно, ввел в новую философию принцип субъективной достоверности, предпослав анализу бытия анализ субъективной познавательной способности человека и ее возможностей. Однако в действительности сама эта субъективная достоверность держится у Декарта онтологическим доказательством бытия Бога — последнее служит залогом истинности как «cogito ergo sum», так и всего того, чему эта истина служит в свою очередь фундаментом. Построенная на этом фундаменте онтология (учение о субстанциях) задним числом обосновывает также и возможность истинного знания, вначале подвергнутого сомнению. В философии Декарта гносеологическая проблематика, хотя ей и отводится важное место, в сущности все же играет роль своеобразной пропедевтики, подготовки почвы для построения онтологии. Чтобы убедиться в справедливости сказанного, приведем следующее рассуждение Декарта. «Я ясно вижу, — пишет он, — что в бесконечной субстанции находится больше реальности, чем в субстанции конечной, и, следовательно, понятие бесконечного в некотором роде первее во мне, чем понятие конечного... ибо каким образом мог бы я узнать, что я сомневаюсь и желаю, то есть что мне чего-то недостает и что я не совершенен, если бы я не имел в себе идеи бытия более совершенного, чем мое собственное, через сравнение с которой я узнал бы недостатки своей природы?»3 Как видим, само сомнение, с которого начинает Декарт, задним числом находит свое разрешение в учении о бесконечной субстанции.

Что сущность мышления состоит в его онтологичности, а именно в том, что оно есть мышление бытия, — этот тезис составляет важнейшее ядро учения Декарта. По-другому это можно выразить еще и так: мышление определяется тем, о чем оно мыслит.

Еще ярче онтологический характер обоснования знания представлен у Спинозы: последний излагает свою систему так, что учение о субстанции, онтология, фундирует теорию познания. Для тезиса, что мышление определяется не субъективным устройством ума, не структурой субъективности мыслящего, а структурой предмета, тем, о чем мыслят, Спиноза нашел удивительно удачную формулу: «Истина открывает и саму себя, и ложь». Трудно лучше выразить антипсихологическое убеждение в том, что сущность мышления состоит в том, что оно мыслит бытие. С точки зрения Спинозы, не нужно доказывать возможность истинного знания; напротив, весь вопрос состоит в том, как возможно заблуждение. Вопрос об истине, об истинном знании — это для Спинозы в сущности вопрос о бытии и его структуре.

В ранг основного и логически первого элемента философской системы гносеологию, теорию знания, впервые возводит Кант. Тем самым он существенно меняет предпосылку всей прежней философии, рассматривая познание как деятельность, протекающую по своим собственным законам, и предлагая изучать именно эти закономерности познания, взятые сами по себе. Впервые не характер и структура познаваемой субстанции, а характер и структура познающего субъекта определяют способ познания и конструируют как предмет знания, так и средства и способ его построения. В отличие от рационалистов предшествующего периода Кант ставит вопрос не о том, как возможно заблуждение, а о том, как возможно познание истины4. Благодаря этой новой постановке вопроса должны были быть иначе рассмотрены как структура самого познавательного процесса, так и его истоки, направление и цель. Ответ на все эти вопросы должен быть дан исходя из анализа познающего субъекта. Если при онтологическом подходе субъективное рассматривалось прежде всего как помеха, как то, что «искажает» и «затемняет» действительное положение вещей , то теперь возникает задача установить различие субъективного и объективного, исходя из самого субъекта и его деятельности. Именно с этой целью вводится Кантом известное различение эмпирического и трансцендентального субъекта. Субъект, деятельность которого, протекающая сообразно определенным принципам, порождает предметный мир и служит условием возможности объективного, т. е., согласно Канту, научного познания, — это трансцендентальный субъект; продукты его деятельности носят всеобщий и необходимый характер в отличие от продуктов деятельности эмпирического субъекта.

Однако кантовское учение имеет одну важную черту, без учета которой оно не может быть понято адекватно. Радикально изменив предпосылку философского рассмотрения научного знания, Кант в то же время остался верен способу естественнонаучного мышления своей эпохи и перенес характеристики субстанции, как они были установлены прежде всего Ньютоном, на субъект познания. А именно абсолютное пространство и абсолютное время Ньютона как основные (субстанциальные) характеристики природы предстали у Канта (разумеется, в преобразованном виде) как априорные формы чувственности трансцендентального субъекта. По замыслу Канта, он тем самым не только полностью сохранял, но и впервые философски обосновывал достижения физики его времени, т. е. классической механики Галилея — Ньютона. Правда, Кант делал весьма серьезную оговорку, что картина мира, нарисованная классической физикой, отнюдь не есть картина вещей, как они существуют сами но себе, но в качестве компенсации за это принципиальное ограничение науки, которая, по Канту, имеет предметом исследования лишь мир явлений, а не вещей в себе, Кант зато гарантировал ей защиту от всякого рода скептицизма, обосновывая — в границах опыта — всеобщность и необходимость естественнонаучного знания. Таким образом, все содержание классической физики полностью сохранялось; ему давалась лишь новая интерпретация и новое обоснование. Подобно тому как в ньютоновской механике абсолютное пространство и абсолютное время должны были служить своего рода неизменной системой координат, системой отсчета, относительно которой только и становилось возможным и доступным измерению всякое изменение и движение, точно так же в кантовской философской системе пространство и время как априорные формы чувственности оказались той прочной и неизменной схемой, без которой была бы невозможна деятельность рассудка, т. е. мышления, функцией которой, по Канту, является связывание многообразия в единство.

Основные опорные пункты кантовской теории познания таковы: разум, требующий единства; рассудок, осуществляющий это требование разума и представляющий собой, таким образом, чистую функцию объединения; чувственное многообразие, которое подлежит объединению и представителем которого перед мышлением являются пространство и время. Если бы не было представительства, то многообразие, лишенное вообще какой бы то ни было формы, выступало бы лишь как совершенно неопределенный «хаос», апейрон. В этом случае оно никоим образом не могло бы соприкоснуться с рассудочным понятием, категорией, и оставалось бы неуловимым для мышления. Пространство и время выступают у Канта как посредствующее звено между этим совершенно неопределенным многообразием, с одной стороны, и категориальным мышлением, — с другой.

Но таким образом кантовский трансцендентальный субъект, субъект научного знания, оказался наделенным внеисторической организацией. Последняя служила условием того, что продукт деятельности трансцендентального субъекта — предметный мир, мир опыта, и познающая этот мир наука, в первую очередь математическое естествознание, — не являются только рационально-логической конструкцией. Если бы в качестве организующего начала выступал только принцип объединения, то можно было бы построить множество логически возможных миров (сравни, например, соответствующую идею Лейбница), но эти миры не обладали бы тем, что отличает наш мир, а именно существованием. Поскольку наука, как убежден Кант, есть исследование мира опыта, который существует, постольку она принципиально не может обойтись только рационально-логическими средствами познания. Согласно Канту, мышление, не опирающееся на пространственно-временную схему, т. е. не обращающееся к данному вне его многообразию, есть тавтология. «Понятия без созерцаний пусты». Таким образом, тип знания, не опосредованный обоими названными условиями (категориями рассудка и пространственно-временной формой чувственности), представал для Канта как знание субъективное, а стало быть, не являющееся знанием в собственном смысле. Именно так Кант относился к донаучным формам знания.

Огромное влияние на дальнейшее развитие философских представлений о науке оказало не столько кантовское решение проблемы научного знания, сколько его постановка вопроса, при которой центр тяжести был перенесен на субъект научного познания. Не будет преувеличением сказать, что большая часть философов после Канта, занимавшихся проблемой научного знания, работали внутри той предпосылки, которую ввел Кант, и отказались от прежнего, онтологического, способа обоснования науки. И в то же время почти все они, начиная от Фихте и Шеллинга и кончая Дильтеем и Гуссерлем, — за редким исключением, — отвергали кантовский способ решения вопроса, пересматривали структуру трансцендентальной субъективности, идя при этом в самых разных направлениях.

Одно из первых таких направлений было представлено послекантовским немецким идеализмом. Важнейший тезис Фихте и Шеллинга состоял в том, что необходимо пересмотреть кантовское представление о структуре трансцендентального субъекта, поскольку это представление возникло у Канта благодаря ориентации его на естественнонаучное познание в его определенной исторической форме,— галилеевско-ньютоновскую физику. В результате, согласно Фихте и Шеллингу, Кант задал жесткую неисторическую структуру субъекта знания, которая служила цели обоснования естествознания его времени, но таким образом, что все остальные виды знания, такие, как искусство, язык, миф, в той форме, как они существовали в истории и в эпоху Канта, оказались противопоставленными естественной науке и рассматривались Кантом уже не как знание в собственном смысле слова5.

Немецкий идеализм, особенно в лице Гегеля, предложил рассматривать субъект познания исторически, так что в качестве такового здесь выступила история человечества в целом. Теперь уже не могло быть и речи о том, чтобы жестко задать формы трансцендентальной субъективности,—напротив, эти формы рассматривались как развивающиеся, подвижные, переходящие одна в другую. Они предстали теперь как объективные формы самой культуры. В результате произошла существенная перестройка ряда принципов, характерных для предшествующего периода развития философии, включая и Канта.

Во-первых, была снята жесткая дихотомия научного и ненаучного, свойственная мысли XVII-XVIII вв. Наука теперь рассматривалась не столько как нечто противоположное донаучным формам знания, сколько как естественное развитие этих мифологическо-донаучных форм. Если в плане историческом знание научное сопоставлялось прежде всего с мифом, то в плане современном оно сопоставлялось с теми формами знания, которые сосуществуют с наукой,— с искусством, религией, философией. Различие между наукой и перечисленными формами знания, выступавшее как принципиальное для докантовского рационализма и кантовской философии, предстает для Фихте, Шеллинга и Гегеля как историческое. Для Шеллинга и романтиков эти формы, вообще говоря, равноправны. Более того, искусство имеет то преимущество, что оно схватывает истину непосредственно, а потому есть более адекватный способ познания, чем наука. Напротив, для Гегеля научное познание истины адекватнее ее художественного постижения, но тем не менее налицо общая предпосылка о принципиальной равноправности этих родов знания, обусловленная общностью их генезиса как ступеней развития объективного духа.

Во-вторых, благодаря рассмотрению субъекта знания как исторического была снята также и дихотомия ложного и истинного, как она выступала в докантовской философии и у Канта. Эта дихотомия, как нетрудно видеть, была тесно связана с дихотомией научного и ненаучного типов знания, а потому вместе с отменой этой последней была преодолена и первая. Вопрос об истинном и ложном знании был также перенесен, особенно у Гегеля, в историческую плоскость. Появился новый принцип, неведомый прежней рационалистической философии: «истинно для своего времени». Тем самым было введено понятие относительной истины и соответственно относительного заблуждения.

В-третьих, немецкая классическая философия, рассматривая историю в качестве субъекта знания, вводит в саму историю кантовское различие эмпирического и трансцендентального уровней рассмотрения, так что история оказывается как бы выступающей в двух планах — как история фактическая, эмпирически данная, и как история, взятая, по словам Гегеля, «в ее понятии», или, что то же самое, в ее истине. История в ее истине представляет собой в сущности определенную умозрительную конструкцию, имеющую для послекантовской немецкой философии такое же значение, какое для докантовского рационализма имело учение о субстанции.

На базе учения о трансцендентальной субъективности, таким образом, в виде умозрительной конструкции истории вновь возрождается своеобразная онтология, но онтология не объекта, а субъекта. История как способ бытия субъекта обладает таким же статусом для немецкой классической философии, каким обладала природа как способ бытия объекта для Бэкона, Декарта, Лейбница.

Переход от докантовской онтологии как онтологии природы, или онтологии объекта, к новому типу онтологии — онтологии субъекта — знаменовал собой переход онтологического статуса от наук о природе (физики, механики, химии) к историческим наукам (истории искусства, религии, мифологии, истории гражданской и истории логики и философии). Если базой прежней онтологии были науки о природе, то базой новой стали науки о культуре. И еще одна аналогия: крупнейшие философы-рационалисты докантовского периода сами были выдающимися учеными-естествоиспытателями и математиками. Основатель марбургской школы неокантианства Г. Коген неоднократно противопоставлял этих философов-ученых представителям послекантовского немецкого идеализма, не замечая, что, скажем, Гегель в такой же мере был создателем принципов и методов анализа культуры, понятий и способов работы с культурно-историческим материалом, в какой Декарт и Лейбниц были творцами естественнонаучных и математических методов.

Важно также отметить, что немецкий идеализм рассматривал и естественнонаучное знание как элемент развития культуры, истории в целом, движение которого определяется не лежащим вне его предметным миром, а логикой исторического процесса, т. е. трансцендентальной субъективности. В поле зрения Гегеля был теперь вопрос о том, как развивается знание о тех или иных явлениях природы. Современное состояние естественнонаучного знания предстало ему как результат истории познавательного процесса.

Не удивительно, что кризис классической немецкой философии, вызванный, впрочем, не только и не столько имманентным движением науки, сколько революционными движениями эпохи и порожденной ими потребностью в новом понимании самой истории, потребовал пересмотра и названной концепции. Одним из философских направлений, осуществлявших этот пересмотр, было неокантианство.

2. Отказ от онтологического обоснования знания в неокантианстве Марбургской школы

Неокантианство Марбургской школы сосредоточило свой интерес на проблеме обоснования научного знания. Его представители — Г. Коген, П. Наторп, Э. Кассирер имели существенное сходство с немецким идеализмом: как и последний, они брали за отправную точку кантовскую трансцендентальную философию, а стало быть, исходили из анализа трансцендентальной субъективности.

Одной из главных особенностей неокантианского истолковании трансцендентального субъекта как определяющего принципы и структуру научного знания было требование освободиться от онтологической тенденции, возобладавшей в немецком идеализме. Коген отвергает как докантовский тип онтологии (который мы условно называем «онтологией объекта»), так и послекантовскую «онтологию субъекта», как она предстала у Фихте, а затем, с изменениями, у Шеллинга и Гегеля. Он считает, что онтологическое обоснование знания, в какой бы форме оно ни выступало, рано или поздно обнаруживает свою несостоятельность. Последняя выявляется прежде всего в том, что возникает тенденция конструировать структуру бытия вне и — в конечном счете — независимо от собственно естественнонаучного познания. Такого рода метафизические конструкции бытия Коген видит как в учениях о субстанции докантовского рационализма, так и в учениях об Абсолютном субъекте Фихте или субстанции-субъекте Гегеля. Кант, отмечает Коген, стремился положить конец такого рода онтологическому обоснованию знания; он попытался обосновать единство знания, а тем самым его всеобщий и необходимый характер, опираясь не на единство субстанции, на единство функции. Трансцендентальный субъект Канта есть не что иное, как именно функциональное единство. В отличие от Декарта, Спинозы и Лейбница, которые видели источник единства всего здания науки в единой субстанции, Кант, говорит Коген, усмотрел основу единства науки в единстве функциональной деятельности трансцендентального субъекта, тем самым открыв возможность философу не выходить за пределы самого научного знания, не конструировать умозрительную реальность, с помощью которой обосновывалось бы научное познание, а, опираясь исключительно на достижения самой науки, вскрывать функциональное единство ее методологических принципов и теоретических построений.

Таким путем, по убеждению представителей Марбургской школы, только и можно избежать, с одной стороны, спекулятивных конструкций, стоящих вне науки и претендующих на роль истолкователей подлинного смысла научных теорий, ас другой — стремления самих естествоиспытателей искать некоторую метафизическую реальность, «вещь в себе», которая «описывается», раскрывается посредством физических, химических и других наук. Научные теории следует рассматривать чисто функционально, как осуществление принципов объединения многообразия. При таком подходе, как считают представители Марбургской школы, сами собой отпадут основания для скептицизма по отношению к науке и ее возможностям, поскольку источником скептицизма являются прежде всего завышенные требования и завышенные ожидания по отношению к науке.

Снимая принципиальное для Канта различие между чувственностью и рассудком, неокантианцы превращают центральную тему кантовской философии — возможность осуществления априорного синтеза как синтеза разнородных элементов — в чисто логическую проблему. Трансцендентальный синтез, согласно учению марбуржцев, создается изначальным актом мышления. Мышление уже не выступает у Когена как связывание воедино многообразия, доставляемого чувственностью, оно выступает теперь как порождающий акт, чисто спонтанная деятельность, не имеющая вне себя ничего, что не было бы положено ею самой. В основе всего здания науки лежит изначальный акт мышления, осуществляющий связь противоположного. Этот акт получил название «первоначала»6.

В отличие от Канта, считающего центральной проблему синтезирования разнородных элементов данного, с одной стороны, и спонтанной деятельности — с другой, для неокантианства центральной является задача показать, как из первоначала может быть объяснено все содержание науки. Но при этом содержание научного знания не выводится из него спекулятивным путем, как это, например, делал Гегель в своей логике, а производится совсем иная логическая процедура: между первоначалом и наукой неокантианцы устанавливают коррелятивную связь. Иными словами, сказать, что такое первоначало, можно, согласно Наторпу, только путем отнесения его к тому, что из него произошло, т. е. путем отнесения его к позитивному научному знанию.

В результате этого проблема данности, игравшая важную роль в теории познания Канта, неокантианцами снимается. Деятельность логического субъекта не ограничивается у них больше никакой данностью, — к этому приводит неокантианский пересмотр трансцендентальной эстетики Канта. Г. Коген предложил новую интерпретацию реальности и существования посредством понятия бесконечно малого.

Последовательная деонтологизация научного знания могла быть осуществлена неокантианцами только путем отказа от понятия «данного». Ведь реальность, по Канту, оказывается связанной с эмпирическим сознанием7. Поэтому главный упрек Когена Канту состоит в том, что последний не смог освободиться от эмпирических предпосылок в вопросе о так называемой «данности». «Трудность с самого начала составлял термин "данный". Хотя Кант н думал, что он устранил сенсуалистический предрассудок в этом его опорном пункте, но безупречно сделать это ему не удалось. Еще оставшееся у него смешение чистого созерцания с созерцанием эмпирическим зацепилось за эту иллюзию данного, которое должно быть предпосылкой мышления... Данное сенсуалистического предрассудка остается прикованным к ощущению, которое само по себе не может быть чистым »8.

Коген предлагает новое истолкование реальности. «Лишь чистое мышление, — пишет он, — может признать действительное содержание, о котором сообщает ощущение, о котором оно должно сообщать и о котором может сообщить только оно одно. И бесконечно малая реальность должна узаконить то, о чем сообщает ощущение. Сообщение ощущения как реальное есть не что иное, как содержание физики в ее отличии от простой математики. Это физическое содержание ощущения определяет и обосновывает бесконечно малая реальность»8.

В этом пункте в сущности переосмысляется кантовское обоснование науки, и не только ее методологические принципы, но, что важнее, ее онтологический статус. Здесь сосредоточен центр тяжести наукоучения Когена, пересматривающего кантовский тезис, гласящий, что из мышления нельзя получить бытия, что бытие не может быть предикатом понятия. Стремясь освободиться от эмпирического субъекта, Коген предлагает заменить реальное как предмет ощущения, каким оно является у Канта, реальным как бесконечно малой. Бесконечно малая — это логическое содержание той «данности», которой является ощущение. При этом Коген поясняет, что в отличие от неопределенности ощущения, о котором идет речь у Канта и которое само ведет свое происхождение не из опыта науки, а из опыта психологического, реальность, понята бесконечно малая величина математики, с самого начала содержит в себе только то, что можно было бы квалифицировать как естественнонаучный опыт. И только об этой реальности, как полагает Коген, и должна отныне идти речь в философии науки. Смешение же двух разных реальностей — реальности, как сказали бы теперь, «обыденного опыта» (Коген называет ее реальностью «психологической» или «эмпирической) и реальности, с которой имеет дело точное естествознание, внесло, согласно Когену, немало затруднений и искажений также и в философию Канта. Последний так и не отказался от старого, свойственного докритической философии стремления как-то соотнести между собой эти две реальности, поставить в соответствие мир, о котором идет речь в науке, с тем миром, который является предметом обычного человеческого восприятия, установить, в чем состоит «сходство» этих миров и в чем различие между ними. Однако, по мнению Когена, это мнимая проблема, и она на должна занимать философию. Задача философии — исследование принципов и структуры самого научного знания, и она имеет дело с реальностью самой науки, знания, а не бытия.

Однако этим комплекс вопросов, связанных с проблемой существования, еще не исчерпывается. Чтобы связать понимание реальности как бесконечно малого с остальными моментами теоретического обоснования науки, Коген обращается к кантовским аналогиям опыта. Вот принцип аналогий опыта: «Опыт возможен только посредством представления о необходимой связи восприятий»10. Аналогии опыта возникают из подчинения всех явлений категориям отношения. Этих категорий три: категория субстанции (и акциденции), причины (и действия) и взаимодействия. В соответствии с ними Кант формулирует три аналогии опыта: основоположение о постоянности субстанции, основоположение о временной последовательности по закону причинности и, наконец, основоположение об одновременном существовании согласно закону взаимодействия, или общения. В основе всех трех аналогий опыта лежит, как считает Кант, различным образом определенное время: время как постоянность, как последовательность и как одновременность. «...Всякому опыту должны предшествовать и делать его возможным три правила всех временных отношений явлений, согласно которым можно определить существование каждого явления относительно единства всего времени»11. Такими правилами и являются аналогии опыта.

Смысл кантовского учения об аналогиях опыта, в том аспекте, который нас здесь интересует, состоит в том, что для него время является уже не чистой формой созерцания, но формой опыта, определенной с помощью категорий отношения. Чтобы понять, какую задачу хочет решить Кант, нужно иметь в виду, что здесь речь идет о временной связи восприятий: если время как форма созерцания дано субъекту априорно и в этом смысле мы можем сказать, что время созерцаемо, то в восприятии ничего не дано априори, кроме качества восприятия, т. е. его степени, и поэтому нельзя говорить о том, что время может быть воспринимаемо. Но в аналогиях опыта должна быть установлена связь как раз между временем и восприятием. Кант указывает, что такая связь может быть установлена лишь как регулятивная, и поясняет, что «все явления находятся во времени, и только в нем как в субстрате (как постоянной форме внутреннего созерцания) могут быть представлены и одновременное существование, и последовательность. Стало быть, время, в котором должна мыслиться всякая смена явлений, само сохраняется и не меняется, так как оно есть то именно, в чем последовательность или одновременное существование могут быть представлены только как его определения. Но время само по себе не может быть воспринято. Следовательно, в предметах восприятия, т. е. в явлениях, должен быть субстрат, который представляет время вообще и в котором может быть воспринята всякая смена или одновременное существование через отношение явлений к нему при схватывании. Но субстрат всего реального, т. е. относящегося к существованию вещей, есть субстанция, в которой все, что относится к существованию, можно мыслить только как определение. Следовательно, то постоянное, лишь в отношении с которым можно определить все временные отношения явлений, есть субстанция в явлении, т. е. реальное [содержание] явления, всегда остающееся одним и тем же как субстрат всякой смены»12.

Таким образом, субстанция, согласно определению Канта, есть тот субстрат в явлениях, в форме которого время может стать предметом восприятия, может быть воспринято. Или, как в другом месте говорит Кант, «субстрат есть эмпирическое представление о самом времени»13. Поскольку субстанция есть необходимое условие, при котором только и можно помыслить какое бы то ни было изменение (ибо изменение должно быть всегда изменением чего-то) или отношение, то здесь возникает логический круг. В самом деле, категория субстанции включена в группу категории отношения, т. е., строго говоря, она есть один из модусов отношения. В то же время субстанция есть необходимая предпосылка всякого отношения. Имея это в виду, Кант пишет: «.. .Хотя категорию субстанции мы поставили под рубрику отношений, она содержит скорее условие отношений; чем само отношение»14.

Итак, понятие субстанции служит предпосылкой всякого отношения и всякого изменения, а стало быть, и движения. Без нее не может быть мыслимо и познаваемо движение и отношение. Это положение Канта Коген считает одним из величайших его открытий, дающим возможность по-новому обосновать систему научного знания и его онтологический статус: с понятием субстанции Коген связывает введенное им понятие инфинитезимальной реальности. Он рассуждает при этом следующим образом: «Согласно Канту, субстанция относится к движению, только к движению, а вовсе не к мышлению. Она характеризуется как предварительное условие только движения. И для движения она является лишь предварительным условием. Но само движение впервые развертывает многообразие того, что согласно обычному словоупотреблению принимает вид бытия. Это мнимое бытие есть скорее бытие движения»16.

Получается следующая картина. Нет никакой иной реальности, кроме реальности движения; но это движение не есть эмпирически совершающееся, оно не связано с многообразием, данным в ощущении; скорее здесь имеется в виду многообразие как логическая категория, коррелятивная единству. В качестве предварительного условия этого движения выступает категория субстанции, необходимая для конституирования предмета реальных наук (механики, физики, химии и др.) в их отличии от математики. Но этим, как подчеркивает Коген, содержание категории субстанции и исчерпывается: она есть предварительное условие отношений, а стало быть, предварительное условие движения, как его изучает математическое естествознание.

Как видим, Коген опирается в своем рассуждении на кантовское понимание субстанции как категории рассудка, выступающей предпосылкой возможности отношений. Но дело затрудняется тем, что прежняя, «классическая», субстанция, субстанция как основа самого бытия, а не только мышления, тоже сохранена в кантовской философии, хотя и в «редуцированном» виде — в виде вещи в себе.

Значение вещи в себе в обычном представлении о кантовской «Критике чистого разума» связывается, как правило, с тем, что она аффицирует чувственность субъекта; но не всегда обращают внимание на то, что через вещь в себе в кантовскую систему входит существование, бытие, не порождаемое мышлением. В теоретической философии Канта бытие дано в восприятии и ощущении, т. е. там, где субъект соприкасается с вещью в себе. А поскольку естественные науки в отличие от математики имеют дело с реальностью (реальность же определяется Кантом через восприятие, ощущение), то категория субстанции в качестве предварительного условия отношений есть только одна из предпосылок реальных наук, причем такая предпосылка, которая сама опять-таки о существовании ничего не сообщает. Она есть условие, под которым единственно только и возможно мыслить существующее, условие, без которого невозможно познать существующее, но не условие самого бытия существующего.

Таково различие междк Когеном и Кантом.

Дав истолкование кантовских понятий, Коген приходит к заключению, что теперь «бытие ограничивается — оно становится всего лишь предварительным условием движения»16 — ни в каком ином «бытии» наука для своего построения не нуждается. «В инфинитезимальной реальности логически осуществляется связь как между новой математикой и соответствующей ей логикой, так и между этой новой математикой и физикой»17. Основой для рассуждении Когена послужило введение О. Коши понятия предела, дававшего возможность по-новому осмыслить природу дифференциального и интегрального исчисления. Благодаря введению понятия предела стало возможным освободиться от ряда трудностей, связанных с понятием бесконечно малой реальности у Лейбница, Карно, Лагранжа и др. Именно работы Коши дали толчок размышлениям Когена о науке и определили направление этих размышлений. К открытию исчисления бесконечно малых, говорит Коген, привели три рода проблем: проблема касательной в геометрии, проблема рядов в алгебре и проблема скорости и ускорения в динамике. «В этих трех исторических мотивах требовала решения прежде всего проблема первоначала. Но направление, в котором осуществлялось это решение, менялось, вернее, уточнялся мотив: из мотива первоначала он превращался в мотив реальности»18.

Как же представляет себе Коген эти три основные проблемы? При рассмотрении касательных Кеплер, говорит Коген, определил точку как «порождающую точку» кривой. «Она теперь уже не только конец, но скорее начало линии. И она означает начало, которое не есть ни произвольное, ни какое угодно, но которое впервые определяется только через процесс; а это начало, вернее, этот первоисточник линии содержит в себе ее закон и тем самым ее направление »19. Аналогичным образом, говорит Коген, обстоит дело с рядом в алгебре, «поскольку его общий член может представлять закон ряда»20. Что же касается динамики, то здесь «в понятиях скорости и ускорения невозможно обойтись без требования такой как бы абсолютной точки, ибо благодаря ей движение как реальное впервые становится окончательно отличным от субъективного протекания представлений»21. Согласно Когену, это новое понятие реальности появляется уже у Галилея, но не вполне адекватно осмысляется им философски. Законы свободного падения тел, установленные Галилеем, «имеют свое основание в понятии ускорения. Но ускорение требует такой точки, такого единства, которое освящено как твердое, как абсолютное. Поэтому в нем (в этом единстве. — П.Г.) заключено основание реальности; поэтому мы определяем это единство как реальность»22.

Наиболее определенно Коген раскрывает свое понимание бесконечно малого и его кардинальной роли в науке при рассмотрении проблемы касательной: рассмотрение алгебраического ряда и понятия скорости и ускорения в динамике строится им по аналогии с анализом проблемы касательной. Поэтому на последней мы остановимся подробнее. Что нового, по мнению Когена, внес Кеплер в рассмотрение точки по сравнению с прежним (античным) ее пониманием? В античной математике точка рассматривалась как граница линии, т. е. как ничто определенное отрицательно. Точка сама понималась, говорит Коген, не как реальность, а, напротив, как граница, конец, отрицание реальности. Может быть, именно поэтому, в силу такого понимания, в античности и не мог возникнуть метод исчисления бесконечно малых, хотя существовал метод исчерпывания, который впоследствии рассматривался математиками XVII века как сходный по применению с методом бесконечно малых, но отличный от последнего по способу его обоснования23.

Следует отметить, что не только в античности, но и в Новое время, а именно в XVII веке, когда было создало исчисление бесконечно малых, его творцы — Лейбниц и Ньютон — осознавали этот метод совсем не так, как Коген. Вот как формулирует Лейбниц принцип непрерывности, тесно связанный с его математическим методом: «Ничто не происходит сразу, и одно из моих основных и наиболее достоверных положений это то, что природа никогда не делает скачков. Я назвал это законом непрерывности... Значение этого закона в физике очень велико. В силу этого закона всякий переход от малого к большому и наоборот совершается через промежуточные величины как по отношению к степеням, так и по отношению к частям. Точно так же движение не возникает непосредственно из покоя, и оно переходит в состояние покоя лишь путем меньшего движения, подобно тому как никогда нельзя пройти некоторой линии или длины, не пройдя предварительно меньшей линии»24. При обосновании анализа бесконечно малых Лейбниц опирается на этот самый «закон непрерывности, в силу которого, например, при непрерывном переходе от многоугольника к кругу не должно происходить скачка и в переходе от его свойств к свойствам круга»25.

Но сказанное означает, что в основе метода Лейбница лежит онтологический принцип, сводящийся к тому, что «сто тысяч ничто не могут составить нечто», тогда как нечто может быть составлено лишь из единиц, имеющих некоторый размер. А следовательно, это обоснование роднит Лейбница с Евдоксом, исходившим, в частности, из аксиомы, что сумма бесконечно большого числа как угодно малых протяженных величин превзойдет любую наперед заданную величину. Лейбниц, как видим, согласен с ним в этом пункте.

Еще более наглядно можно показать различие в понимании метода бесконечно малых математиками XVII и даже XVIII вв., с одной стороны, и Ко геном — с другой, если обратиться к работе Лазаря Карно «Размышления о метафизике исчисления бесконечно малых». Карно в ней не только излагает собственное понимание метода и дает его логическое обоснование, но и как бы подытоживает то, что сделано в плане разработки и обоснования этого метода в математике XVII-XVIII вв. (работа Карно вышла в 1797 г.). По логическим и методологическим принципам Карно весьма далек от того способа понимания бесконечно малых величин, который предлагает Коген. В отличие от Когена Карно рассуждает как самый заядлый «субстанциалист» — так мог бы сказать о нем глава Марбургской школы. А.П. Юшкевич в своей вступительной статье к работе Карно справедливо отмечает, что «математика представляется Карно лишь неким орудием, назначение которого — помочь нашему воображению искусственным приемом, придуманным, чтобы возместить слабость нашего разума. Употреблять его приходится с известным сожалением: никогда аналитическое выражение предмета не может быть столь же отчетливым, как его непосредственное восприятие, тем более что это аналитическое выражение может заключать мнимые, ложные понятия или невыполнимые действия»26. И в самом деле, Карно, следуя Лейбницу в обосновании анализа, пишет: «Когда бывает слишком трудно найти точное решение вопроса, то представляется естественным искать по крайней мере возможно большее приближение к нему, пренебрегая теми количествами, которые затрудняют выкладки, если только можно предвидеть, что от этого в результате вычислений произойдет лишь незначительная ошибка»27. В конце XVIII века, как мы видим, математик рассуждает приблизительно так же, как рассуждали древние греки, и в пояснение метода анализа приводит тот же пример с вписанным в круг многоугольником, замечая, что если предположить число сторон многоугольника очень большим, то «можно без ощутимой ошибки приписать описанному кругу те свойства, которые будут найдены у вписанного многоугольника»28. Метод бесконечно малых является, однако, не просто методом приближения, но вполне строгим, как показывает Карно, а именно в том случае, если в окончательных уравнениях удается исключить все «произвольные количества» (так называет Карно инфинитезимальные количества)29. Это исключение бесконечно малых в окончательных уравнениях Карно называет методом «компенсации ошибок», оговаривая, что анализ бесконечно малых имеет дело со «вспомогательной системой известных количеств», или, как он иногда говорит, с «полупроизвольными количествами». «Последние количества, — пишет Карно, — могут участвовать только как вспомогательные, они служат только для облегчения выражения условий задачи, после чего все заботы вычисляющего должны быть направлены на их исключение, которое необходимо во всех случаях и которое по осуществлении всегда извещает о том, что вычисление с этого момента теряет свой первоначальный характер исчисления бесконечно малых и переходит в область обыкновенной алгебры»30. Один из важнейших мотивов Карно при обосновании исчисления бесконечно малых состоит в том, что последние не обладают реальностью, что реальны конечные величины, которые Карно характеризует как «означенные», в противоположность бесконечно малым как «полупроизвольным». Объявляя бесконечно малое реальностью, Коген утверждает прямо противоположное. Но, как видим, его интерпретация инфинитезимальной величины как реальности противостоит не только способу мышления древних, но и способу мышления математиков XVII-XVIII вв.

Приведенные здесь размышления Карно, идущие в том же русле, что и высказывания Лейбница, Лагранжа, Эйлера и других математиков XVII-XVIII вв., подтверждают высказанные выше соображения относительно общих предпосылок научного знания, которым соответствует способ философского обоснования науки, названный нами «онтологическим». Коген, углубляя кантовскую крионтологического обоснования науки, переосмысляет тот способ обоснований бесконечно малых, который был предложен математиками XVII-XVIII вв. т. е. творцами анализа. Вот рассуждение Когена, которое можно рассматривать как возражение Карно: «Почему не следует успокаиваться на том, что бесконечно малое есть только и исключительно искусственный прием математической техники, которой столь же хорошо может овладеть метод пределов, как и метод бесконечно малых?31 Каким логическим интересом мотивируется замысел сделать бесконечно малое чем-то большим и вообще чем-то другим, нежели то, чем должно быть конечное число, а именно реальностью? Имеет ли бесконечно малое с реальностью больше общего, чем конечное число, и что это за общее?»32

На свой вопрос Коген отвечает вполне определенно: логический интерес, которым мотивируетря замысел сделать бесконечно малое реальностью, состоит в том, чтобы обосновать реальность внутри логики. «Судьба логики, — пишет Коген, — как логики чистого познания, зависит от того, удастся ли обосновать реальность внутри логики»33. Поскольку же в математике логика обретает, по Когену, свое выражение, то он стремится доказать, что именно математика сообщает естествознанию реальность. Но и это — еще не весь замысел Когена. В конце концов, можно было бы объявить реальностью и конечное число — ведь в этом случае тоже есть возможность обосновать идеализм посредством математики, и такого рода идеализм имел место у пифагорейцев и Платона. Но Коген как раз выступает против того типа идеализма, который берет за основу идеальную данность, какой можно было бы считать число вообще. Он хочет положить в основу «научного идеализма», как он именует свою философию, идеальную деятельность, идеальный метод, хочет показать, что всякая данность есть продукт деятельности, всякая субстанция — лишь необходимое условие функции, или, другими словами, что истинная реальность — это реальность метода. Бесконечно малое количество — это, по убеждению Когена, и есть реальность метода. «Реальность, — говорит Коген в этой связи, — есть собственное требование и направление чистого мышления»34, так что всякое конечное образование — в том числе и конечная величина — должно иметь свой источник в нечувственном. В связи с этим Коген делает следующий вывод относительно логических основ математического естествознания: «Нет никакого другого средства формулировать законы природы, не только формулировать, но и обосновывать их... кроме того средства, которое обеспечено бесконечно малыми и оформлено в них»36. Именно инфинитезимальный анализ, согласно Когену, является той основой, на которой выросло математическое естествознание Нового времени. «Если бы мы ограничивались конечными числами, как древние, то мы не могло бы прийти к математическому естествознанию; движение не могло бы быть определено как движение естественных процессов, как реальное движение. Конечное число тоже неизбежно несет на себе видимость того, что оно есть искусственное образование субъективного мышления, которое должно ориентироваться на ощущение. Бесконечно малое освобождает от этого костыля, от этого ложного угла зрения»86.

Итак, вывод Когена можно сформулировать следующим образом. До сих пор различали движение бесконечно малой и математический метод как описание того, как движется что-то реальное. В действительности же допущение «чего-то» движущегося есть лишь способ нашего мышления, его необходимое условие, без которого невозможно мыслить само это движение. И когда мы осознаем это, нам не будет больше нужды превращать это необходимое для нашего мышления условие во что-то действительно реально существующее вне и помимо самого мышления. Реальность — просто необходимая предпосылка мышления, субстанция — необходимая предпосылка для того, чтобы мыслить отношения. Раньше считали, что наука есть лишь метод, с помощью которого исследуется что-то реальное; что наука — это способ исследования реального. Теперь, считает Коген, необходимо признать, что в действительности реален только этот метод, только это «как»; а то, что понимали под субстанцией, есть лишь метафора, правда, необходимая, но обладающая бытием лишь в качестве предварительного условия отношений.

3. Наука и ее история с точки зрения неокантианской теории деятельности

Посмотрим теперь, как с этой достигнутой Когэном точки зрения Марбургская школа интерпретировала математическое естествознание и его историю. Детальный анализ эволюции научного мышления предложил Э. Кассирер. Обращаясь к истории науки, Кассирер отмечает, что первая фаза развития науки связана прежде всего с именем Аристотеля. Аристотелевская физика, пишет он, является первым примером собственно науки о природе. Сопоставив ее с учением атомистов, Кассирер отмечает, что последние не смогли, в силу своих предпосылок, хотя и необходимых для создания будущего объяснения природы, овладеть фундаментальной проблемой природы — проблемой становления. «Атомистика решает проблему тела, сводя все чувственные "свойства" к чисто геометрическим определениям — к форме, положению и порядку атомов. Но у нее нет всеобщего мыслительного средства для изображения изменения — нет' принципа, исходя из которого можно было бы сделать понятным и закономерно определить взаимодействие атомов. Только Аристотель, для которого природа, фюсис, отличается от простого продукта искусства тем, что она в самой себе обладает принципом движения, подошел к действительному анализу самого феномена движения»37. Однако анализ движения, осуществленный Аристотелем, является, по мнению Кассирера, двойственным с методологической точки зрения. С одной стороны, он носит логический характер, поскольку объясняет становление с помощью категорий метафизики, а именно материи и формы. Но, с другой стороны, для того чтобы с помощью этих категорий объяснить явления природы, Аристотель соотносит их с наблюдениями и фактами, взятыми непосредственно из эмпирического, чувственного мира. За пределы такой процедуры не выходит, согласно Кассиреру, и аристотелевское учение об элементах, с помощью которого Аристотель упорядочивает, классифицирует чувственные данные. И в этом отношении, как отмечает Кассирер, аристотелевская физика в основном остается в пределах того, что осуществляет уже деятельность обычного, естественного языка, поскольку последний выявляет определенные признаки предметов, создавая на их основе родовые понятия. Так, уже язык создает те пары противоположностей, с которыми имеет дело аристотелевская физика — легкое и тяжелое, теплое и холодное и т.д.

Критика Кассирером аристотелевской физики во многом совпадает с той, которой подверг античного философа один из основателей физики Нового времени — Галилей. Однако при этом не стоит упускать из виду, что методы Аристотеля были отвергнуты в тот период, когда преобладающее влияние имели такие науки, как физика (механика), математика; напротив, когда наряду с точными науками начинается развитие биологии, а затем психологии — наук о живой природе и о душе — интерес к Аристотелю и его методам вновь пробуждается. В связи с этим необходимо отметить все-таки односторонний характер неокантианской оценки Аристотеля и его роли в развитии наук: ориентируясь прежде всего на точное естествознание, Марбургская школа рассматривала логико-методологические принципы Аристотеля только как помеху на пути дальнейшего развития науки.

Наука Нового времени, таким образом, начинается, подчеркивает Кассирер, с преодоления аристотелизма. «Новый критерий истины, на котором строится философия Декарта, разрушает господство картины мира, понятого с точки зрения «субстанциальных форм». На истину... может претендовать только то, что усматривается «ясно и отчетливо», но чувственное как таковое ясно и отчетливо никогда не может быть усмотрено. Таким образом, чувственное содержание как таковое не может больше входить в состав истинного понятия природы. Оно должно быть уничтожено до последнего остатка и заменено чисто математическими определениями числа и величины»38. И в самом деле, у Декарта все чувственные определения природы сводятся к протяжению, положению, фигуре. Геометрия, изучающая мирпротяженных форм, отныне объявляется главным инструментом познания природы. Таким образом, говорит Кассирер, происходит переход от физики Аристотеля к физике Декарта — от природы, понятой как чувственное многообразие, к природе как геометрическому схематизму. «Все элементы ощущения, — пишет он, — заменены в этом схематизме элементами чистого созерцания»39. Но как раз в этом пункте, продолжает Кассирер, вновь происходит перелом в логико-методологическом обосновании науки. Перелом этот осуществляется Лейбницем. «Лейбниц исходит не из геометрии, а из арифметики, а последняя выступает у него как частный случай комбинаторики. Исходя из этих посылок, он наполняет понятие формы новым универсальным содержанием. Для «формы» вовсе не существенно то, что она может проявляться как пространственная форма, — она принципиально и в первую очередь есть форма логическая. Строгая закономерность формы, делающая возможным точное познание, существует там, где некоторое многообразие подчинено упорядочивающему отношению и определено последним, независимо от того, каким будет это отношение. Установить понятие этих отношений в систематической полноте и определить каждое из них его структурой, его всеобщим логическим «типом» — такова задача наукоучения Лейбница»40.

При таком подходе, подчеркивает Кассирер, реальность явления базируется уже не на его геометрических определениях — определение его универсализируется, так что аксиомы геометрии, сточки зрения Лейбница, представляют собой только особый случай, а не всеобщий принцип познания природы. «С новообретенной точки зрения Лейбниц осуществляет не менее острую критику оснований картезианской системы природы, чем та, какой сам Декарт подверг физику Аристотеля»41. Если Декарт критиковал Аристотеля за то, что тот не мог переступить границу эмпирически данного, то Лейбниц упрекает Декарта в том, что последний не смог перешагнуть границу «данного созерцанию». Истинная теория природы, согласно Лейбницу (как его понимает Кассирер), может быть создана только тогда, когда мы научимся преодолевать границы не только чувственно данного, но и наглядного вообще, т. е. всего того, что может быть созерцаемо. Тем самым, говорит Кассирер, Лейбниц предложил логико-методологическое обоснование перехода от кинематики к динамике; при этом он же ввел и основное понятие динамики — понятие силы. Если Декарт «держался за образ протяженной массы»42, то Лейбниц, введя свой известный принцип: «Нет ничего в интеллекте, чего не было бы в чувстве, кроме самого интеллекта», распространяет его на науку, считая, что «последние высказывания о «сущности» действительности должны иметь свое основание в чисто «интеллигибельных» истинах»43, т. е. истинах, полученных с помощью интеллекта, без всякой «примеси» чувства.

Но это методологическое требование Лейбниц не реализовал применительно к собственно физическим теориям; то, что он сделал в области физики, замечает Кассирер, ограничилось формулировкой принципа «сохранения живой силы », проложившего путь к открытию закона сохранения энергии. Исследование же самого принципа силы привело Лейбница к учению о монадах, т. е. к созданию его метафизики. «Этот метафизический поворот, — пишет Кассирер, — не внес никакого непосредственного вклада в развитие естественнонаучного мышления. Естественнонаучное мышление в своем историческом развитии скорее следует другой более строгой методике «индукции», как ее разработал Ньютон в своих «Математических началах натурфилософии»44.

Однако Кассирер несправедливо отказывает лейбницевой монадологии в каком бы то ни было значении для естественнонаучного мышления. Как раз с разработкой монадологии связано учение Лейбница о бесконечно малых. Одним из методологических принципов Лейбница, положенным в основу как его математических исследований, так и его метафизики, был принцип так называемых «малых восприятий», которые Лейбниц называл также «бесконечно малыми восприятиями», или «незаметными восприятиями»46. Учение о «малых восприятиях», или, что то же самое, о непрерывности, легшее в основу лейбницева метода исчисления бесконечно малых, имеет к физике самое непосредственное отношение. В то же время это учение, как пишет сам Лейбниц, составляет методологическую базу также и его метафизики. «При помощи этих же незаметных восприятий я объясняю изумительную предустановленную гармонию души и тела и даже всех монад или простых субстанций»46.

Следовательно, Лейбниц дает именно онтологическое, более того, «метафизическое» обоснование науки. Как раз этого и не может простить ему Кассирер, для которого понять науку — значит освободить ее от связи с какой бы то ни было интуицией вообще, сведя ее к чисто рассудочным принципам. Чтобы дать философии Лейбница свою интерпретацию, Кассирер вынужден произвольно разделить ее на «научный метод» и «метафизическую теорию», приняв первый, отвергнуть последнюю, в то время как в действительности у Лейбница эти моменты неразрывно связаны.

Кассирер приходит к заключению, что точное естествознание в своем дальнейшем развитии определялось не столько исходными принципами Лейбница, сколько принципами Ньютона. И именно на ньютоновские, а не лейбницевы принципы познания природы опирался Кант, которого Кассирер не без основания считает следующим после Лейбница «великим философским систематиком естествознания»47. Кантонская философия науки, с точки зрения Кассирера, представляет собой в известном смысле поворот назад: лейбницевой тенденции к « интеллектуализации» противостоит кантовское понятие «созерцания». «В нем («созерцании») вновь, по-видимому, возрождается безусловное господство геометрической конструкции, против которого выступал Лейбниц. Ибо ни одно понятие рассудка не может претендовать на эмпирическую истину, на объективную значимость, если оно не «схематизируется» в созерцании»48. Только в том случае, если понятие может иметь «схему» своего содержания в виде пространственно-временных «моделей», оно, согласно Канту, имеет значение научного понятия. Разумеется, пространство и время — это не просто данные «эмпирического чувства», против значимости которых выступал в свое время Декарт, а «априорные созерцания». Но без них категории рассудка сами по себе не могут иметь никакого применения к «миру опыта».

Кант, по мнению Кассирера, сделал шаг назад по сравнению с Лейбницем, отведя столь важную роль созерцанию, но он в то же время сделал большой шаг вперед по сравнению со всеми своими предшественниками в другом отношении — он дал новую интерпретацию понятий рассудка. Если в своей трансцендентальной эстетике он выступает как ньютонианец, то в трансцендентальной аналитике он, согласно Кассиреру, идет вперед даже по сравнению с Лейбницем. Ибо, по Канту, понятия рассудка нуждаются в формах созерцания при их употреблении, а свое значение они имеют независимо от форм созерцания. Так, например, категория субстанции, по Канту, есть лишь форма категориального синтеза многообразного, в соответствии с которой оказывается возможным мыслить отношения. На это и ссылается Кассирер, говоря, что «тем самым постоянство в форме константности вещей становится необходимым условием, при котором только и могут быть определены явления как предметы в возможном опыте... Этот род константности сам по себе не требует ничего, кроме возможности выделить в потоке становления определенные остающиеся одинаковыми отношения, установить некоторые универсальные «инварианты»49.

Каково же то значение понятий, которое само по себе, как отмечает Кассирер, не зависит от их применения к миру опыта? Оно состоит в том, что понятия, категории суть лишь функции, осуществляющие связь многообразного, устанавливающие отношения между различными элементами — и больше ничего. С точки зрения Канта, как известно, в этом состоит как раз ограниченность рассудочных понятий, в силу которой они нуждаются в созерцаниях («понятия без созерцаний пусты»); с точки же зрения Кассирера, в этой ограниченности состоит, напротив, сила и научная значимость категорий рассудка. И заслугу Канта Кассирер видит в выявлении истинной природы мышления: последнее есть не что иное, как конструирование предмета, подведение многообразия под точку зрения отношения. А такой «точкой зрения и является понятие рассудка»50.

Как видим, Кассирер выделяет один момент кантовского обоснования науки, элиминируя другой, точно так же как он сделал это по отношению к Лейбницу. Это необходимо ему для проведения определенной схемы развития научной методологии: сначала Декарт отсекает эмпирически-чувственные моменты знания, от которых не свободна физика Аристотеля; затем Лейбниц освобождает знание от обращения к какой бы то ни было наглядности (созерцанию); третий этап здесь составляет философия Канта. По схеме Кассирера, Кант в одном отношении, правда, совершает попятное движение по сравнению с Лейбницем, признавая формы созерцания необходимой предпосылкой научного познания, но зато в другом отношении он делает значительный шаг вперед, критикуя прежнее понимание мышления и усматривая значение категорий исключительно в установлении функциональной связи, т.е. «десубстанциализируя» их.

Естественно, что провести эту схему невозможно без насилия над фактами. Однако и это, считают неокантианцы, не последнее слово обоснования науки. Новые открытия математики и физики, и прежде всего неевклидовы геометрии и теория относительности, побуждают продолжить «критику "Критики"». Так, теория относительности пересматривает понятия абсолютного пространства и абсолютного времени ньютоновской физики, с которыми тесно связано кантовское учение об априорных формах созерцания. «Аксиома, согласно которой следует отличать само пространство от того, что его наполняет, согласно которой они представляют собой в понятийном отношении два резко друг от друга отличных способа бытия, — эта аксиома классической механики теперь у нее отнимается. Но тем самым, конечно, учение Канта о «чистом созерцании», а вместе с ним и все отношение, установленное Кантом между «трансцендентальной аналитикой» и «трансцендентальной эстетикой», оказывается в затруднительном положении, что должно было отчетливо проявиться, как только была поколеблена сама эта аксиома — как только совершился переход от классической механики к общей теории относительности»51.

Развитие науки в XIX веке, по мнению Кассирера, имеет специфическую черту, отличающую этот период от предшествующего, от более чем двухтысячелетней эволюции научного знания: в XIX веке, говорит Кассирер, нет такой философской системы, которая давала бы действительную картину состояния самой науки, ее методологических принципов. «На место философского синтеза теперь встает обилие отдельных определений, в которых на первый взгляд нельзя признать никакой направленности к общей цели»52. Однако, как подчеркивает Кассирер, теоретическая физика сама, в своем имманентном движении, сумела, несмотря на изобилие научных установок и способов исследования, выработать новый общий подход, тем самым осуществив в новой форме тот синтез, который прежде составлял основную функцию философии. Характерной чертой этого общего подхода, этой, по словам Кассирера, «новой нормы понимания», является то, что в ней иначе осмысливается отношение между понятием и созерцанием. «Если хотят охарактеризовать общую духовную структуру этой физики, то ее следует назвать не столько физикой образов и моделей, сколько физикой принципов. Подлинный, с методической точки зрения существенный спор шел о принципах, а не об образах, о соединении различных форм закономерности природы в некоторое высшее всеобъемлющее правило. В этом отношении можно проследить определенную и однозначную линию развития мысли от принципа сохранения энергии вплоть до общего принципа относительности»53В этом Кассирер видит новый аргумент в пользу ликвидации «созерцания» как самостоятельного источника знания.

Чтобы сделать этот вывод, Кассиреру нужно было абстрагироваться от другой тенденции в науке XIX столетия, а именно от стремления ученых — в том числе и физиков — построить модель изучаемых ими природных процессов, ибо без этого момента наглядности («созерцания») трудно говорить о понимании этих процессов. Эта тенденция нашла слое выражение, в частности, в работах крупнейшего физика XIX века— Максвелла. Уильям Томсон, очень точно уловивший связь между «наглядностью» и «пониманием», писал: «Вопрос о том, понимаем ли мы или не понимаем природный процесс, как мне кажется, сводится к другому вопросу, а именно: можем ли мы построить механическую модель, воспроизводящую процесс во всех его частях»54. Как видим, наряду со спором о принципах в XIX веке шел не менее важный спор «об образах», но его как раз Кассирер объявляет несущественным, тем самым предлагая весьма одностороннюю интерпретацию истории науки. Вся история науки, по Кассиреру, есть движение от «образов» к «принципам»; пока, наконец, в современной науке «схематизм образов уступил место символизму принципов»55. Чтобы понять, что означает этот переход от «схематизма образов к символизму принципов», нужно рассмотреть предпосылки неокантианской теории познания в целом.

В понимании науки неокантианцы, как мы уже видели, опираются на тезис Канта о том, что познание есть деятельность, активность, что оно само конструирует свой предмет. Познание есть деятельность синтезирования — вот одно из исходных положений теории познания Канта. Неокантианцы сохраняют эту идею Канта, отбросив, однако, другое важное положение его теории познания — утверждение о чувственном созерцании. В результате этого, однако, им потребовалось видоизменить и кантовское понимание синтеза.

Сущностью научного мышления, согласно марбуржцам, является корреляция, установление отношения между различными моментами, установление связи между ними. Помыслить предмет — значит отнести его к чему-то другому, чем он сам, и мышление в качестве такой деятельности отнесения есть опосредование. В предыдущей главе были рассмотрены следствия, вытекающие для неокантианской теории науки из той формулировки «логики первоначала», которая была дана Когеном и Наторпом. Кассирер существенно видоизменяет их ход мысли, переходя от «первоначала» к «символу». Он обратил внимание на то, что отнесение предмета к чему-то иному, чем сам он есть, — по существу определение знака. Но в таком случае мышление находит свое чистейшее воплощение в акте образования знака. Создание знака, символа — это сущностный акт мышления, подчеркивает Кассирер. «Всякое теоретическое определение и всякое теоретическое овладение бытием связано с тем, что мысль, вместо того чтобы непосредственно обращаться к действительности, устанавливает систему знаков и употребляет их в качестве представителей предметов. В той мере, в какой осуществляется эта функция представительства, бытие только и начинает становиться упорядоченным целым, некоторой ясно обозримой структурой»56.

Теперь нам понятнее, что означает у Кассирера переход от «схематизма образов к символизму принципов»: принцип потому и выражается в суждении, а не в «понятии природы», что в нем уже эксплицирована, выявлена природа научного мышления — он содержит в себе коррелятивную связь двух моментов. Процесс изгнания из физики всякого «схематизма», всех образов и моделей обнажает, согласно Кассиреру, истинную сущность научного метода. «Растворение субъективно-переживаемых качеств в чисто объективные числовые определения не связано в математической физике никакими определенными границами. Она должна пройти свой путь до конца, она не вправе останавливаться ни на каких, даже самых изначальных и основных образах сознания. Ибо ее специфическая познавательная задача именно в том и заключается, чтобы превратить все счисляемое в чистое число, всякое качество в количество, всякий частный образ в общую схему порядка и в силу этого превращения впервые научно «понять»57.

Освобождение от «схематизма образов» означает у Кассирера в то же время «релятивизацию абсолютных точек отсчета» физической (как и любой другой) теории. Согласно Кассиреру, сведение к минимуму абсолютных точек отсчета, установление их относительности означает постепенное освобождение от субъективности воспринимающего и созерцающего индивида, освобождение от элементов психологизма. Вместе с этим процессом релятивизации прежних «абсолютов» теории центр физического понятия действительности, говорит Кассирер, передвигается на новое место. «Для античного физика «место» вещи еще имеет значение некоторого физического «свойства»... Это понимание преодолевается Коперником: он формулирует «принцип относительности места». Принцип относительности классической механики делает такой же вывод для скоростей, пока в конце концов всеобщая теория относительности выходит также и за эти пределы, поскольку она релятивизирует движение вообще... «Движение» и «сила», «масса» и «энергия», «длина» и «продолжительность» не существуют больше сами по себе, они только нечто означают: и в общем они означают разное для движущихся друг относительно друга наблюдателей»58.

Казалось бы, это утверждение свидетельствует о субъективизме точки зрения Кассирера. Однако это неточно. Обращение неокантианцев к математическому естествознанию побудило их представить последнее именно как свободное от всякого субъективизма, от всего субъективного, партикулярного; идеалом науки в конце концов является окончательное освобождение от «точки зрения», с которой осуществляет рассмотрение некоторый «наблюдатель». «Нет ли какого-нибудь понятия мира, свободного от всякой партикулярности, которое так описывает мир, как он выглядит не с точки зрения того или другого, а «с ничьей точки зрения» (von Standpunkt von Niemand)?»59 Однако этот идеал, согласно Кассиреру, никогда не может быть достигнут: наука лишь бесконечно стремится к нему, и это стремление движет ее вперед. Мир науки оказывается мыслью, но это «ничья мысль, ничье представление, ничье ощущение, мысль вообще...»

Как мы уже отмечали, Марбургская школа поставила перед собой задачу обосновать развитие научного знания, исходя из принципа деятельности. При этом сама деятельность рассматривалась как субъект, наука же — продукт этой деятельности — выступала как такое образование, анализ которого оказывался единственным способом раскрытия содержания этого субъекта. Когда же анализ, произведенный Когеном, Наторпом и Кассирером, обнаружил, что сущность научного знания составляет опосредование, т.е. установление системы отношений между различными элементами и последовательное расширение этой системы, оно и выступило содержанием того анонимного субъекта, каким является деятельность. Представ в качестве самоцели, деятельность тем самым не допускает вопроса, «для чего» она, — такой вопрос имеет смысл лишь там, где постулируется внешняя по отношению к деятельности ценность. Аналогично неокантианцы снимают вопрос о том, «чем» оперирует деятельность, что именно связывается и опосредуется в ходе научного познания. Такой вопрос, по их мнению, имеет смысл лишь в том случае, если предполагается существующей какая-то реальность помимо самой деятельности.

Таким образом, то, что именуется природой, выступает в неокантианской системе как материал для деятельности, как то, чем она, так сказать, «питается». А то, что для отдельного индивида (или для группы индивидов) выступает как цель его (их) действий, есть в сущности не что иное, как представшая индивидуальному (или коллективному) сознанию в определенной форме (преломленной через его место в системе деятельности) задача, стоящая перед самой деятельностью как анонимным началом. А задача эта, эта цель, как мы уже говорили, состоит во все большем приближении к рассмотрению мира «с ничьей точки зрения», с анонимной точки зрения самой деятельности. «Движение — все, конечная цель — ничто», — этот афоризм передает смысл неокантианского панметодологизма. Вот почему Кассирер выступает против всякого стремления к «наглядным моделям» в науке, против желания «понять» содержание научной теории, дав ее содержательную интерпретацию. Единственная возможная интерпретация, с его точки зрения, — это интерпретация методологическая, которая раскрывает во всякой теории принцип корреляции различного — и больше ничего. А поскольку стремление к содержательной интерпретации научного знания составляет один из важных моментов в развитии науки и имеет большое эвристическое значение, постольку неокантианская точка зрения здесь оказывается односторонней и тенденциозной. Не случайно многие представители современной философской науки на Западе заняли критическую позицию по отношению к неокантианской теории научного знания60.

В самом деле, онтологические интерпретации научного знания потому и играют эвристическую роль в науке, что они в известной мере представляют собой экспликации тех предпосылок и логически не могущих быть обоснованными постулатов научной теории, благодаря которым каждая историческая эпоха, новая фаза в развитии культуры «понимает» в соответствии с присущими ей «последними интуициями». Не случайно чаще всего онтологическую интерпретацию научной теории предлагает философия. Онтологически интерпретируя научное знание, философия расчищает, а иногда и «протаптывает дальше» весьма подчас узкую, а временами сильно зарастающую тропинку, которая пролегает между «миром науки» и «миром культуры», и таким путем предлагает науке осмысление ее собственных построений и логико-методологических принципов. С другой стороны, культуре она помогает оформить свои интуиции с помощью теоретических построений науки, выполняя тем самым роль посредника между различными моментами культуры, взятой в самом широком смысле слова. Ибо хотя и представляется несомненным, что в своих наиболее глубоких основаниях и наука, и культура в целом суть нечто единое, но основания эти без специальной работы (и притом постоянной, из века в век осуществляемой философией) бывает не так легко разглядеть.

Тут, однако, сам собой напрашивается вопрос: а не выражает ли и неокантианская философия, и теория науки некоторые «интуиции» современной европейской культуры? Не является ли концепция науки, созданная неокантианством, тоже способом осмысления внутренней связи между наукой на определенном этапе ее эволюции и той культурой, на почве которой она развивается? При таком способе рассмотрения неокантианства моменты, с гносеологической точки зрения выглядевшие как одностороннее рассмотрение науки, могут оказаться фиксацией некоторого действительно имеющего место процесса, выходящего за рамки только научной деятельности.

В самом деле, что такое эта деятельность анонимного субъекта, принцип которой положен в основу неокантианской философии? Не представляет ли она собой «идеализированную модель» типа социальности, сложившегося в Европе к концу XIX — началу XX века и уходящего своими корнями именно в галилеевскую эпоху, в ту эпоху, когда закладывались также и основы науки Нового времени? Известный немецкий социолог Макс Вебер в своих исследованиях, посвященных анализу позднекапиталистического общества, на первый план выдвигает именно анонимно деятельное начало, которое получает у него название принципа «формальной рациональности» и большинство определений которого совпадает с неокантианскими определениями научной деятельности. Так, одним из основных моментов, характеризующих современную форму индустриального общества, является как раз то, что оно представляет собой универсальную систему опосредовании. Тенденция развития этой системы связей состоит в том, чтобы исключить непосредственное отношение между отдельными элементами — все они должны соотноситься друг с другом только через систему. Эта система так же относится к природе, как, согласно неокантианству, относится к ней наука: она ею «питается», отрицая ее самостоятельный, «субстанциальный» характер61.

Сегодня с необычайной остротой встает вопрос о несовместимости такого рода формы «всеобщего опосредования» с сохранением природных условий существования человечества на земле, а тем самым обнаруживается граница и опасность рассмотрения природы в качестве всего лишь «сырого материала» для производства.

Тем самым неокантианцы, отвергая онтологическое обоснование науки, в свою очередь, как это ни парадоксально, тоже дали ее «онтологическое» обоснование: их философия оказалась способом выявления внутренней связи науки определенного исторического периода с тем типом культуры, внутри которого она развивалась. Односторонность неокантианской концепции науки выявляет, таким образом, односторонний характер развития индустриального общества.

Примечания

  1. Это, разумеется, не значит, что античная философия не занималась теоретико-познавательными проблемами, т. е. вопросом о том, как по стигается бытие.
  2. Несколько сложнее, чем в рационализме, ставился вопрос в эмпиризме, но вплоть до Юма здесь тоже можно видеть, как обоснование индуктивного метода имплицирует определенные онтологические допущения. Даже в том случае, когда на первом плане оказываются методологические вопросы, как, например, в «Новом Органоне» Бэкона, онтологические предпосылки легко выявляются.
  3. Декарт Р. Метафизические размышления. Избранные произведения. М., 1950. С. 363.
  4. Правда, такая постановка вопроса имела место уже до Канта — в эмпиризме, в частности в скептицизме Юма, но у Канта она впервые возводится в принцип построения позитивной теории знания, тогда как у Юмаона играла роль скорее отрицательную, служа средством доказательства невозможности научного знания как достоверного и необходимого.
  5. Если Кант был апологетом естественнонаучного знания в той его форме, какую оно получило благодаря Галилею и Ньютону, то послекантовский идеализм выступает скорее как критика естествознания, как фиксация ограниченности этой его исторической формы. Этим во многом объясняется как отрицательное отношение ученых-естествоиспытателей к послекантовскому идеализму в период его расцвета, так и интерес к нему со стороны ряда ученых в период кризиса классической науки.
  6. Об этом подробнее см. выше, с. 364-366.
  7. Реальность в чистом рассудочном понятии, — пишет Кант, — есть то, что соответствует ощущению вообще, следовательно, то, понятие чего само по себе указывает на бытие (во времени)» (Кант И. Сочинения. Т. 3. С. 224).
  8. Cohen H. Rants Theorie der Erfahrung. Berlin, 1918. S. 791-792
  9. Ibid. S. 792.
  10. Кант И. Сочинения. Т. 3. С. 248.
  11. Там же. С. 249
  12. Там же. С. 253.
  13. Там же. С. 254.
  14. Там же. С. 256
  15. Cohen H. Kants Theorie der Erfahrung. S. 192-193.
  16. Ibid. S. 793.
  17. Ibidem.
  18. Cohen H. Logik der reinen Erkenntnis. Berlin, 1922. S. 129.
  19. Ibidem.
  20. Ibid. S. 129.
  21. Ibid. S. 130.
  22. Ibid. S. 131.
  23. Как замечает Б.Л. ван дер Варден, метод древних «довольно неудачно называют "методом исчерпывания", исходя из представления, что при помощи вписывания многоугольников с постоянно возрастающим числом сторон круг в конце концов должен быть исчерпан. На самом же деле, однако, круг никогда не будет исчерпан; в доказательстве XII, 2 попытка "исчерпать его", как говорит Декстергейс, прекращается после конечного числа шагов и показывается, что оставшаяся от круга площадь меньше произвольно заданной величины» (Варден Б.Л. ван дер. Пробуждающаяся наука. М., 1959. С. 254-255).
  24. Лейбниц Г.В. Новые опыты о человеческом разуме. М.-Л., 1936. С. 52-53.
  25. Leibniz G.W. Mathematische Schrilten, hrsg. von С. Gerhardt. Bd IV. S. 104.
  26. Юшкевич А.П. Идеи обоснования математического анализа в восемнадцатом веке / Карно Л. Размышления о метафизике исчисления бесконечно-малых, М., 1933. С. 43.
  27. Карно Л. Размышления о метафизике исчисления бесконечно малых. С. 66.
  28. Там же.
  29. См. там же. С. 87.
  30. Карно Л. Размышления о метафизике исчисления бесконечно-малых. С. 224-225.
  31. Об этом, кстати, говорит тот же Карно, считая оба этих метода равно подходящими для решения определенного типа задач.
  32. Cohen H. Logik der reinen Erkenntnis. S. 132.
  33. Ibid. S. 133.
  34. Ibidem .
  35. Ibid. S. 231.
  36. Ibid. S. 134.
  37. CassirerE. Phil osophie der symbolischen Formen. Bd S.Berlin, 1929. S. 529.
  38. Ibid. S. 530-531.
  39. Ibidem.
  40. Ibid. S. 532.
  41. ibid. Bd3.S. 533.
  42. Ibidem.
  43. Ibid. S. 534.
  44. Ibidem.
  45. См.: Лейбниц Г.В. Новые опыты о человеческом разуме. М., 1936. С. 51.
  46. Там же. С. 52
  47. CassirerE. Philosophic der symbolischen Formen. Bd. 3. S. 534.
  48. Ibidem.
  49. Ibid. S. 535.
  50. Kaccupep Э. Познание и действительность. Пг., 1912. С. 291.
  51. CassirerE. Philosophic der symbolischen Formen. Bd 3. S. 536.
  52. Ibid. S. 537.
  53. Ibidem.
  54. Thomson W. Lectures on molecular dynamics and the wave-theory of light. Baltimore, 1884, p. 131.
  55. CassirerE. Philosophic der symbolischen Formen. Bd. 3. S. 538.
  56. Ibid. S. 53.
  57. Kaccupep Э. Теория относительности Эйнштейна. Пг., 1922. С. 129.
  58. CassirerE. Philosophic der symbolischen Formen. Bd. 3. S. 557-558.
  59. Ibid. S. 558.
  60. В качестве лишь некоторых примеров можно назвать Н. Гартмана, М. Шелера. А.Н. Уайтхеда.
  61. Разумеется, такое изображение современного капиталистического общества представляет собой идеально-типическую конструкцию, а не эмпирическую реальность, точно так же, как идеально-типической конструкцией является и неокантианское понятие науки.

Глава III
Научная рациональность и философский разум в интерпретации Эдмунда Гуссерля

1. Философия как строгая наука. Критика Гуссерлем натурализма и историцизма

Проблема науки и научности составляла центральную тему феноменологии, начиная с самых первых работ Эдмунда Гуссерля. В отличие от тех философов XX века — а в них в наш век не было недостатка, — которые противопоставляли философию науке, рациональному мышлению в принципе, Гуссерль, напротив, выступил с идеей «философии как строгой науки». Создаваемая им феноменология, по его убеждению, призвана воплотить в жизнь принцип строгой научности, который до сих пор еще не был по-настоящему реализован. «Требование быть строгой наукой философия не могла удовлетворить ни в одну из эпох своего развития, — писал Гуссерль в 1911 году. — Не могла она сделать это и в последнюю эпоху, которая при всем многообразии и противоположности философских направлений продолжается в едином по существу процессе развития от Ренессанса до современности ... Но единственным зрелым плодом этих усилий было обоснование и обособление строгих наук о природе и о духе, а также новых чисто математических дисциплин»1.

В духе традиционного рационализма, восходящего к Декарту и Лейбницу и нашедшего затем свое продолжение в философии немецкого идеализма, Гуссерль видит в науке высшую ценность и важнейшее достояние человечества. «Пожалуй, во всей жизни Нового времени нет идеи более могущественной, неудержимой и победоносной, чем идея науки. Ничто не может помешать ее триумфальному шествию»2.

Рассматривая логику и математику как наиболее достоверные науки, Гуссерль продолжает линию философского рационализма Б. Больцано, Р. Лотце, Фр. Брентано. Задача философии, как Гуссерль сформулировал ее в I томе «Логических исследований» (1900), состоит в том, чтобы дать теоретическое обоснование конкретных наук, и в этом отношении Гуссерль является наследником идей не только Больцано и Лотце, но и Декарта, Канта, Фихте3.

Опасность для науки Гуссерль с самого начала видел в релятивизме и скептицизме, источником которых, по Гуссерлю, является прежде всего субъективизм и психологизм4. Под субъективизмом Гуссерль понимает не только индивидуалистический субъективизм, характерный, в частности, для античных софистов и скептиков, но и субъективизм, опирающийся на «общечеловеческое сознание», свойственный Канту и неокантианцам. Понятие субъективистского релятивизма, по Гуссерлю, «очерчено формулой Протагора: "Человек есть мера всех вещей", поскольку мы толкуем ее в следующем смысле: мера всякой истины есть индивидуальный человек. Истинно для всякого то, что ему кажется истинным, для одного — одно, для другого — противоположное... Всякая истина (и познание) относительна в зависимости от высказывающего суждение субъекта. Но если вместо субъекта мы возьмем центральным пунктом отношения случайный вид существ, высказывающих суждение, то возникнет новая форма релятивизма. Мерой всякой человеческой истины является здесь человек, как таковой. Каждое суждение, которое коренится в специфических свойствах человека.., для нас, людей, истинно. Поскольку эти суждения относятся к форме общечеловеческой субъективности (человеческого «сознания вообще»), здесь тоже говорят о субъективизме»6. Таким образом, предпосылкой скептицизма психологизм является потому, что не допускает никакого содержания знания, не зависящего от субъективной организации познающего. Наиболее чистое выражение психологизма Гуссерль видит в той линии, которая идет от Локка и Юма через Дж. Милля и Спенсера к Вундту и которая в XIX и XX вв. тесно связана с позитивизмом. Релятивизму психологистского направления Гуссерль противопоставляет утверждение, что содержание познавательных актов, если они истинны, не зависит ни от человека, ни от человечества, т. е. что истина не может быть субъективной. «Что истинно, то абсолютно, истинно "само по себе"; истина тождественно едина, воспринимают ли ее в суждениях люди или чудовища, ангелы или боги»6.

Первый том «Логических исследований» произвел сильное впечатление на философов, причем не только в Германии, но и за ее пределами. И не удивительно: в самом начале XX века здесь возрождалась классическая — восходящая к Платону, Аристотелю и Лейбницу7 — идея объективности человеческого мышления. Эту идею еще в 30-х годах XIX века защищал Бернард Больцано, противопоставляя свое «наукоучение» наукоучениюФихте, которого сам Больцано считал представителем субъективизма в философии, отвергая принцип трансцендентализма как в кантовской, так и в фихтевской редакции.

Гуссерлева критика субъективизма и релятивизма, призыв «к самому предмету!» импонировал именно потому, что в конце XIX — начале XX века война «методологизма» всех мастей — от неокантианского до позитивистского — грозила лишить философию всякого предметного содержания, а философия жизни и близкий к ней во многом и уже весьма влиятельный марксизм — превратить философию в «эпифеномен», в функцию витальных влечений или классовых интересов.

В «Логических исследованиях», задуманных как «пролегомены к чистой логике», Гуссерль вслед за Больцано считает предметом логики объективно-идеальное «значение в себе», вневременную, не зависящую от субъекта и его актов мышления сферу «чистых возможностей». Чистую логику Гуссерль мыслит как формальную априорную науку, независимую от психологии8. «Граница между логическим и психологическим — это исходный пункт и одновременно цель гуссерлевских рассуждений в I томе «Логических исследований», это реальная предпосылка анализа и его конечная цель», — справедливо отмечает В.И. Молчанов в предисловии к сделанному им переводу II тома «Логических исследований»9. «Объективному единству значения» в субъекте соответствует чувство очевидности, удостоверяющее истину, почему Гуссерль и называет его «переживанием истины». «Очевидность... есть не что иное, как «переживание» истины. Истина... переживается только в том смысле, в каком вообще может быть пережито идеальное в реальном акте... То, о чем судят как об очевидном, не только обсуждается (то есть мыслится в суждении, высказывании, утверждении), но и присутствует в самом переживании суждения... Переживание совпадения мыслимого с присутствующим, пережитым, которое мыслится, — между пережитым смыслом высказывания и пережитым соотношением вещей — есть очевидность, а идея этого совпадения — истина»10. Нельзя, по Гуссерлю, смешивать содержание суждения, которое есть значение, или идеальное единство, с протекающим в человеческой психике актом суждения, который есть единичный эмпирический факт. Содержание суждения не связано ни с какими антропологическими свойствами человека; думать так — значит впадать в натурализм.

Понятие натурализма является ключевым при рассмотрении гуссерлевской концепции естествознания; оно играет столь же важную роль в «Кризисе европейских наук», как и в «Философии как строгой науке». Под натурализмом Гуссерль понимает такой способ мышления, который исходит из понятия природы как универсальной и фундаментальной, ни к чему далее не сводимой реальности. При этом, что особенно важно подчеркнуть во избежание недоразумений, под природой понимается механистически истолкованная природа, какой она предстала в математическом естествознании XVII-XIX вв. «Натурализм, — пишет Гуссерль, — есть следствие открытия природы в смысле единства пространственно-временного бытия с его точными естественными законами. По мере постепенной реализации этой идеи во все новых естественных науках, обеспечивающих избыток точных знаний, натурализм распространяется все шире... В соответствии с господствующими навыками мышления ученый склонен объяснять все, исходя из природы, а тому, что не поддается такому объяснению, давать ошибочное толкование»11. В качестве характерных примеров натуралистического мышления Гуссерль ссылается на Геккеля и Оствальда, а также на модный в начале века «монизм ощущений» — разновидность позитивизма12.

Смысл своей критики натурализма философ прекрасно раскрывает в следующем пассаже: «Дух и только он есть бытие в себе и для себя. Только он автономен и доступен истинно рациональному, истинно научному изучению... Что же касается природы и естественнонаучных истин, то автономия природы лишь кажущаяся ...Ибо «истинная» природа естественных наук есть продукт духа, исследующего природу. Таким образом, наука о природе предполагает науку о духе»13.

Однако, по Гуссерлю, психологизм и релятивизм грозят науке и философии не только со стороны натурализма, но и со стороны так называемого «историцизма». И в самом деле, последний тоже релятивизирует истину, но ставит ее при этом в зависимость не от природы, а от истории, не от природной организации человека, а от исторического характера его жизни. В основе историцизма, по Гуссерлю, лежит убеждение в том, что любая истина относительна, имеет силу только для своего времени, являясь продуктом фактически сложившейся в то или иное время ситуации, результатом стечения тех или иных исторически-преходящих обстоятельств. Гуссерль не отрицает преходящего характера определенных исторических умонастроений, симпатий и антипатий, одним словом, того, что еще со времен греков называется «мнениями», но он не согласен считать подлинные истины, например суждения математики и законы логики, зависящими от исторически изменяющихся — а потому по необходимости фактических — ситуаций.

Критика Гуссерлем двух типов мышления — натурализма и историцизма как ведущих — каждый своим путем — к релятивизму, поскольку оба ставят безусловные истины («истины разума», как их в свое время называл Лейбниц) в зависимость от истин условных, относительных («истин факта»), представляет для нас тем больший интерес, что эта критика имеет целью защитить науку (которую нельзя отождествлять только с естествознанием Нового времени) и укрепить ее основания в эпоху, когда эти основания с разных сторон размываются и оказываются под угрозой. Не случайно именно работы Гуссерля периода «Логических исследований» и «Философии как строгой науки » оказали сильное влияние не только на философию, но и на историю науки XX века.

Так, в частности, под влиянием идей раннего Гуссерля формировались взгляды А. Койре, одного из выдающихся современных историков науки. Методологические предпосылки исследований Койре имеют ярко выраженную антипсихологическую и антисоциологическую тенденцию: как и ранний Гуссерль, он видит в науке развитие идей, имеющих собственную логику и не определяющихся только «истинами факта». В письме к Г. Шпигельбергу от 6 декабря 1953 года, отвечая на вопрос, в какой мере он считает себя феноменологом, Койре пишет: «Я был под сильным влиянием Гуссерля, и, может быть, именно от него, не особенно сведущего в истории, я научился позитивному подходу к ней. Благодаря ему я приобрел интерес к объективизму греческого и средневекового мышления, к интуитивному содержанию диалектики, которая кажется чисто концептуальной, приобрел интерес к исторической — и идеальной — конституции онтологических систем. Я унаследовал от него платоновский реализм, от которого сам Гуссерль отказался, антипсихологизм и антирелятивизм»14. Учившийся в юности у Гуссерля и унаследовавший его критическое отношение к позитивизму и скептическому историцизму, Койре, однако, не принял идей позднего Гуссерля и критически отнесся к понятию «жизненного мира», одному из центральных понятий итоговой книги немецкого философа «Кризис европейских наук».

2. Принцип очевидности и «чистый феномен»

Что же противопоставляет Гуссерль различным формам психологизма и релятивизма? Как в свое время Декарт, Гуссерль считает необходимым найти достоверные и очевидные истины, на которых должны покоиться основания всех наук. Такие истины должна устанавливать философия, а именно феноменология, как ее строит Гуссерль. Исходным принципом, составляющим методологический фундамент феноменологии, является принцип очевидности. «В самом широком смысле очевидность означает всеобщий «прафеномен интенциональной жизни»16. Очевидно то, что дано непосредственно; поэтому непосредственное знание, как самое изначальное, лежит в основе всякого другого знания. «Непосредственное» видение, не только чувственное, эмпирическое видение, а видение вообще... есть последний законный источник всех разумных утверждений»16.

Непосредственность, однако, — необходимое, но не достаточное условие очевидности; все, что очевидно, — непосредственно, но не все, данное непосредственно, является также и очевидным. Так, чувственно данные предметы, хотя и представляются нам данными непосредственно, но подлинной очевидностью, по Гуссерлю, не обладают. Здесь Гуссерль опять-таки рассуждает в духе Декарта, для которого очевидно (а тем самым и истинно) лишь то, что ясно и отчетливо дано нашему умственному взору. Что же касается эмпирических явлений, то хотя они и даны непосредственно, однако наше знание о них является смутным и неотчетливым. Однако аналогия между Декартом и Гуссерлем на этом и кончается: требование очевидности является у них общим, но реализуют они его по-разному.

Достигнуть подлинной очевидности можно, по Гуссерлю, только с помощью метода редукции, которая меняет установку сознания: из естественной, направленной на вещи и явления внешнего, эмпирического мира, она становится собственно-философской, феноменологической; с помощью редукции устраняется, «выносится за скобки » все то, что не является самоочевидным, не является «чистым феноменом»17.

Но для того чтобы произвести редукцию, надо иметь в виду, что именно мы хотим получить с ее помощью. Мы не должны стремиться произвести «заключение в скобки» всякого опыта вообще, а только опыта эмпирического, чувственного: ибо наша задача — с помощью вынесения за скобки того, что не есть истинный феномен, получить в результате самую изначальную форму опыта сознания, которая лежит в основе всякого эмпирического опыта. Таким изначальным опытом, по мнению Гуссерля, является восприятие. У Гуссерля восприятие есть основной модус сознания, как бы условие возможности всех других модусов: ведь в восприятии непосредственно открывается бытие предмета. Это и понятно: поскольку, по Гуссерлю, чувство очевидности тождественно самоданности предмета, его самоявленности (Selbsterscheinung), то сознание в этот момент должно быть чисто рецептивным оно не должно ничего привносить от себя, ничего конструировать, а должно только позволить предмету открыться, показать себя, явить себя19. Здесь мы видим важнейшую черту феноменологии — своеобразный ее эмпиризм, отличающийся как от эмпиризма XVII-XVIII вв., так и от рационализма, в том числе и картезианского. В отличие от Бэкона, Локка, Юма Гуссерль апеллирует не к чувственной эмпирии внешнего и внутреннего мира, а стремится очистить непосредственный опыт именно от чувственной его формы, но при этом оставить его опытом — в виде чистых феноменов сознания. Феноменология Гуссерля здесь предстает как интуитивизм и имеет много общего с интуитивизмом А. Бергсона; однако в отличие от последнего Гуссерль не противопоставляет интуицию интеллекту.

Чем же отличаются чистые феномены от эмпирических? Эмпирическое явление, говоря словами Гуссерля, никогда не показывает себя нам само, оно всегда дано через систему связей и отношений с другими явлениями, всегда открывается «в оттенках», непрерывно изменяясь и представая все в новом и новом виде. Совсем иное дело «чистый феномен»: он дан нам как «идея», как некая «чистая сущность», наподобие того, как дан математику мир чисел — безотносительно к тому, как этот мир может «воплотиться» в виде определенного числа деревьев, числа людей, числа домов. В отличие от эмпирических явлений бытие чистых феноменов оказывается как бы вырванным из потока времени, но при этом остается данным нам непосредственно. Предметом непосредственного восприятия после «вынесения за скобки» эмпирического мира как трансцендентного сознанию остается чистая структура самого сознания, данная нам имманентно. Феноменология, таким образом, оказывается теперь одним из вариантов имманентной философии, весьма влиятельной в Германии в начале XX века. Как отмечает З.М. Какабадзе, лозунг Гуссерля «к самим предметам!» означал требование обратиться к трансцендентальной субъективности как к той последней основе, «центру мировых отношений»20, которая конституирует способ бытия всякого сущего.

К сожалению, в пределах одной главы нет возможности детально проследить весь путь развития феноменологии Гуссерля. Отметим только, что в первом томе «Логических исследований» Гуссерль заявил о себе как мыслитель платонической ориентации, хотя в точном смысле платоником он не был никогда, ибо не допускал бытия «чистых сущностей», трансцендентных сознанию21. Позднее, уже во втором томе «Логических исследований (1901), а тем более в «Идеях чистой феноменологии и феноменологической философии» (1913), Гуссерль переходит к исследованию конституирующих актов сознания, т. е. деятельности трансцендентального Я, или трансцендентальной жизни сознания.

В ответ на критику Наторпом идей этого второго периода Гуссерль в письме к Наторпу от 29 июня 1918 года поясняет смысл своего поворота: «...Уже более чем десятилетие минуло с той поры, как я преодолел ступень статического платонизма и выдвинул в качестве главной темы феноменологии идею трансцендентального генезиса»22.

3. От созерцания сущностей к анализу трансцендентального Эго

Гуссерль теперь называет свою феноменологию трансцендентальной. Он и в самом деле возвращается к трансцендентализму немецкого идеализма23, причем в той его форме, какую придал трансцендентализму Фихте — антипод Больцано. Общий принцип, роднящий Гуссерля с Кантом и Фихте, хорошо сформулировал американский философ Р. Цанер: «установить условия самой возможности объективного мира в пределах сознания»24. Гуссерль, однако, предпочитал указывать в качестве своего истока родоначальника европейского трансцендентализма — Декарта. В «Кризисе европейских наук» он пишет: «Я сам употребляю слово «трансцендентальный» в самом широком смысле , чтобы указать на изначальный мотив, который благодаря Декарту является ведущим во всей новоевропейской философии... Речь идет о возвращении к последнему источнику всех познавательных формообразований, к осмыслению познающим самого себя и своей познающей жизни (erkennendes Leben)... Этот источник носит название «Я сам» со всей моей действительной и возможной познавательной жизнью, в конце концов со всей моей конкретной жизнью вообще»25.

Как и для Канта и Фихте, для Гуссерля важнейшей задачей на протяжении всей его дальнейшей деятельности было различение трансцендентального Я (которое как раз и носит имя «Я сам») и Я психологического, эмпирического, которое он называет «моей душой». Мне думается, что Гуссерлю, так же как и его предшественникам на этом пути, не удалось провести границу между этими двумя «Я» — несмотря на его настоятельное стремление освободиться от психологизма26.

Требуя совершить редукцию эмпирического мира в виде психологического пласта собственного сознания, Гуссерль подчеркивает, что он не отрицает существования внешнего мира, а лишь выносит вопрос об этом существовании за скобки, требуя воздержаться от суждений по этому вопросу. Тем самым немецкий философ хочет подчеркнуть, что трансцендентальная феноменология не есть метафизика в традиционном смысле слова, что ее область исследований располагается между естествознанием и историей, имеющими дело с эмпирическими реалиями, с одной стороны, и метафизикой, которая по традиции имела дело с проблемой бытия — с другой. Гуссерль стремится остаться на позициях трансцендентализма, трансцендентального идеализма, не желая превращать последний в метафизику. И не случайно ряд учеников Гуссерля пошли от феноменологии к онтологии, не удовлетворенные тем, что он оставил не решенным вопрос о бытии27.

Посмотрим теперь, какие чистые структуры обнаруживает Гуссерль в сознании после вынесения за скобки эмпирического содержания сознания. Сюда прежде всего относится интенционалъностъ, т. е. направленность сознания на предмет, на нечто другое, чем само сознание; интенциональность составляет, согласно Гуссерлю, саму сущность трансцендентальной субъективности. «Мы понимаем под интенциональностью характерное свойство переживаний «быть сознанием о чем-то». Это удивительное свойство, к которому сводятся все метафизические и познавательно-теоретические загадки, с самого начала встречалось нам в эксплицитном cogito: восприятие есть восприятие чего-то, какой-то вещи, суждение есть суждение о некотором положении вещей, оценка — всегда оценка некоторого оцениваемого содержания, желание направлено на предмет желания и т. д.»28. В интенциональности дано как бы совпадение чистой предметности и чистой субъективности; сознание с самого начала у Гуссерля имеет предметную направленность, которая и составляет основание его единства29.

Вся специфика феноменологии заключается в трактовке Гуссерлем понятия интенциональности. Направленность сознания на другое — это вовсе на выход его за пределы самого себя к чему-то подлинно трансцендентному, потустороннему для сознания, предмет находится «вне сознания» в том смысле, что он — вне акта сознания; это имманентная трангценденция, и настаивание Гуссерля на этом пункте как раз составляет его отличие от метафизики как теории, а не описания30. Истолкование гуссерлевой интенциональности как «трансценденции» в смысле Хайдеггера, А. Веленса или М. Мерло-Понти есть уже выход за пределы феноменологии, ибо, как верно подчеркивает Г. Кёхлер, «в "Идеях к чистой феноменологии" и в "Картезианских размышлениях" ...трансценденция понимается как имманентный, внутри эго конституирующийся характер бытия»31. Гуссерль остается в пределах идеализма, не желая превращать последний в род метафизики: как интенциональный акт, так и интенциональный предмет, на который направлен этот акт, остаются в пределах самого чистого сознания, составляя сущность его жизни.

Определяя структуру трансцендентальной субъективности как интенциональную, Гуссерль тем самым приписывает ей два главных свойства: она оказывается телеологической, во-первых, и деятельной, во-вторых. Определение чистого сознания как интенционального содержит в себе указание на его телеологический характер: единство сознания обеспечивается тем, на что оно направлено, его «целью», «телосом». Описывая интенциональность, Гуссерль выделяет в ней ноэму и ноэзу, то есть предметный смысл (значение) интенционального акта (который он называет не реальным, идеальным), и способ данности предмета в акте, который характеризуется как реальный32. Ядро ноэмы, по Гуссерлю, составляет энтелехия, то есть смысловое, целеполагащее начало, и оно то и обеспечивает фундаментальное единство трансцендентального Эго, аналогично тому, как в метафизике Аристотеля вечный двигатель — ум — является условием возможности единства и движения вселенной: он тоже движет мир как цель, а не как механическая причина.

При этом интенциональный предмет, на который направлен акт сознания, никогда не бывает дан сознанию целиком как актуальный: он актуализован всегда лишь частично и всегда выступает на фоне некоторого потенциального горизонта, актуализация которого представляет собой бесконечный процесс. Потенциальный горизонт может быть актуализован, если на него направляется внимание, но тогда появляется новый, еще не актуализованный горизонт: в актуализации этих возможностей и состоит, по Гуссерлю, целенаправленная деятельность трансцендентальной субъективности38. Вот почему Гуссерль называет интенциональность действующей (leistende). Понятие «горизонта» как некой «пассивной» предварительной данности (Vorgegebenheit) играет важную роль в творчестве Гуссерля: в этом понятии, на наш взгляд, уже предвосхищается введенное в «Кризисе европейских наук» понятие «жизненного мира» как общего «горизонта» всех последующих научных построений и теоретических установок сознания.

В дальнейшем трансцендентальное Эго у Гуссерля получает еще одно важное определение: оно предстает как интерсубъективность, как некая априорно-идеальная общность (Gemeinschaf t), составляющая трансцендентальную предпосылку любого эмпирического сообщества. Для философов, стоящих на позициях трансцендентального идеализма, вопрос о существовании других Я составляет всегда нелегкую проблему. В свое время перед такой проблемой оказался Фихте, она же теперь встала и перед Гуссерлем. Фихте выводил существование других Я, анализируя сферу практического Я и показывая, что свобода Я невозможна без допущения свободы Другого, а потому и существование этого Другого мыслилось Фихте как необходимое. Гуссерль предлагает другой путь для решения этой проблемы. Само трансцендентальное Я, по Гуссерлю, способно модифицировать себя и выступать как «свое другое»: эта его возможность уже заложена во временности чистого сознания34. «Это можно понять по аналогии с тем, как, исходя из трансцендентального истолкования воспоминания, мы уже понимаем, что к вспомянутому, к прошедшему... принадлежит также прошлое Я того настоящего, в то время как действительно изначальное Я есть Я актуального присутствия... Следовательно, актуальное Я совершает действие, в котором оно конституирует измененный модус самого себя как сущего (в модусе прошлого)... Методически раскрыть трансцендентальную интерсубъективность и ее превращение в трансцендентальную общность (Vergemeinschaftung) можно, лишь исходя из Эго и системы его трансцендентальных функций и действий. В этом превращении в общность из функционирующей системы «полюса Я» конституируется «мир для всех» и в качестве такового — для каждого субъекта»31.

Трансцендентальная феноменология Гуссерля с ее принципом очевидности и непосредственной данности феномена чистому сознанию имеет свою ахиллесову пяту — тот самый психологизм, который составлял главный предмет критики Гуссерля. В свое время Лейбниц критиковал Декарта зато, что, вводя критерий очевидности как главный признак истины, французский философ впадает в психологизм, ибо то, что представляется очевидным одному человеку, может не быть таковым для другого. Такого же рода критику принципа очевидности Фихте мы находим у Гегеля. Гуссерлю, стремившемуся реализовать требование непосредственной достоверности как критерия истины, тоже не удается спастись от психологизма: отделить так называемые «чистые» феномены от эмпирических содержаний сознания оказалось весьма сложной задачей. Не случайно главной темой второго тома «Логических исследований» стало новое истолкование понятия интенциональности, введенное в описательной психологии Ф. Брентано. Гуссерль стремился превратить психологическое содержание этого понятия в феноменологическое; но в нем, на мой взгляд, всегда оставался психологический residuum, несмотря на желание Гуссерля освободиться от него и несмотря на критику им Брентано. Но дело в том, что у Брентано интенциональность есть основная категория описательной психологии, а последняя — как наука о сознании — никогда не отождествляется с метафизикой — наукой о бытии. Что же касается Гуссерля, то у него снято различие между психологией и метафизикой, а интенциональность превращена в ключевое понятие феноменологии, метафизический статус которой всегда оставался неопределенным. Стремясь устранить психологический характер интенциональности (в чем, собственно, и состояла гуссерлева критика Брентано), Гуссерль в действительности сохраняет его, давая ему новый статус, который камуфлирует его психологическое содержание.

И потому философ вполне логично приходит к выводу, что временность составляет самый глубинный пласт трансцендентального Эго: действительно, время, как это было выявлено еще в философии XVIII века, составляет форму внутреннего опыта сознания, являясь фундаментальным условием психической жизни.

Отныне конституция временности сознания, или сознания времени (Zeitbewusstsein) становится фундаментом для анализа всякой конституции сознания вообще. Всякий отдельный феномен рассматривается Гуссерлем в горизонте времени, которое есть универсальный горизонт жизни трансцендентального Я36 и в качестве такового получает характеристику бытия. Гуссерлева феноменология теперь существенно сближается с историзмом В. Дильтея: ведь для Гуссерля абсолютная историчность пра Я есть последняя реальность, далее ни к чему не сводимая.

4.«Кризис европейских наук»

Предметом феноменологии как строгой науки у Гуссерля становится, как мы видели, трансцендентальная субъективность, т. е. конституирующая мир деятельность интенциональности, ядро которой составляет временность, а значит — историчность. Из критика историцизма как новейшей формы релятивизма Гуссерль, таким образом, становится сторонникам историцизма. Но в чем специфика гуссерлева понимания историчности? И каким образом пытается он избежать тех опасностей исторического способа мышления, от которых сам предостерегал в своих более ранних работах?

Для ответа на эти вопросы обратимся к исследованию Гуссерля «Кризис европейских наук», где подводится итог его многолетней работе и где — что для нас существенно — наука, прежде всего естествознание и математика, — оказывается в центре внимания.

«Кризис европейских наук» впервые вышел в свет в 1954 году и сразу получил широкий резонанс среди философов, историков, социологов. Тексты, вошедшие в эту книгу, были написаны Гуссерлем главным образом в 1936-1937 гг., а идеи, изложенные в ней, были итогом предшествующего развития трансцендентальной феноменологии.

Непосредственным началом работы над «Кризисом» послужил доклад, прочитанный Гуссерлем в Вене в мае 1935 года, куда он приехал по приглашению «Венского культурного общества». Доклад назывался «Философия и кризис европейского человечества». О кризисе европейского человечества говорил философ, пользовавшийся мировой известностью, но вынужденный после прихода к власти нацистов прервать академическую деятельность, уйти в отставку и не имевший больше у себя на родине возможности публиковаться по причине своего неарийского происхождения. В условиях победы национал-социализма в Германии, фашизма — в Италии, в обстановке политического и социального кризиса, духовной растерянности либеральной интеллигенции доклад Гуссерля, ставившего вопрос об истоках кризиса и о способах его преодоления, обращавшегося к традиционным гуманистическим ценностям старой Европы, имел большой успех и был прочитан дважды: 7, а затем 10 мая.

Между тем проблемы, поставленные в докладе Гуссерля, выходили далеко за пределы политической злобы дня: это были вопросы о сущности философии и конкретных наук, об историческом характере и о развитии человеческого познания, о месте и значении европейской культуры в общем развитии человечества, об укорененности «универсального научного разума» в «окружающем жизненном мире» и о смысловой структуре последнего37. Проблематика, лишь в общем виде намеченная в докладе, была затем развернута Гуссерлем в ряде исследований, которые не увидели свет при его жизни и вместе с венским докладом составили содержание шестого тома «Гуссерлианы», подготовленного учеником Гуссерля Э. Финком и выпущенного В. Бимелем в 1954 году. В1970 году вышло американское издание «Кризиса» в переводе Д. Kappa(D. Carr), вызвавшее новую волну интереса к феноменологии в англоязычных странах.

В центре внимания этой поздней работы Гуссерля вновь оказывается наука, ее предмет и характерный для нее метод исследования, а также сложные отношения между новоевропейской наукой и философией, с одной стороны, наукой и «миром повседневной жизни» — с другой. Философ рассматривает теоретические предпосылки научного знания в плане их генезиса и дальнейшего исторического развития.

В обширной литературе, посвященной «Кризису» Гуссерля, до сих пор обсуждается вопрос: как понимать смысл и направленность этой работы — как поворот к философии жизни и отказ от рационализма, характерного для Гуссерля более раннего периода, или как естественное и логическое завершение всего предшествующего развития трансцендентальной феноменологии?

Вопрос этот требует внимательного анализа позднего творчества философа. К нему и перейдем.

В «Кризисе» Гуссерля намечены две главные темы: кризис европейского человечества и кризис европейских наук. Но в действительности это — одна общая тема: по убеждению Гуссерля, кризис европейского человечества имеет своим источником то, что случилось с европейской наукой, даже шире — с европейским рационализмом, который, по словам философа « сбился с пути »38. Чтобы поставить такой диагноз, нужно'быть уверенным в том, что научный разум в широком смысле слова составляет центральное ядро, душу европейской культуры и европейского человечества. И Гуссерль действительно в этом убежден. Здесь он, на первый взгляд, разделяет идеи Просвещения, для которого наука именно в той форме, какую она получила с XVII века, является главной движущей силой исторического развития, способной освободить человека от всех зол и предрассудков и обеспечить обществу изобилие и процветание. Но на самом деле Гуссерль, как мы знаем, далек от просветителей: натуралистически толкуемый «разум» Просвещения, с его точки зрения, — это один из источников релятивизма и скептицизма, овладевших сознанием XX века. «Не является ли то, что здесь говорилось, — спрашивает философ, — не совсем уместной в наше время попыткой спасения рационализма, просвещенчества, ...интеллектуализма?.. Не означает ли это возвращения к роковому заблуждению, будто наука делает человека мудрым, будто она призвана создать истинного человека, господина своей судьбы, человека самоудовлетворенного? Кто сегодня примет всерьез такую идею?»39

Научную рациональность Гуссерль понимает в духе феноменологии: высшая наука, основа и источник научности всех конкретных наук, — это для него философия. «Разум — широкое понятие. Согласно доброму старому определению, человек есть разумное живое существо, и в этом широком смысле папуас тоже человек, а не животное. У него есть свои цели, и он действует осмысленно, взвешивая свои практические возможности. ...Но подобно тому, как человек, включая и папуаса, стоит выше животного, подобно этому философский разум превосходит обычный разум человечества и составляет его новую ступень. Эта ступень человеческого существования с его идеальными нормами, предполагающими бесконечность задач, ступень существования sub specie aeterni40, возможна только в форме абсолютной универсальности, заключенной в идее философии. Правда, универсальная философия вместе со всеми частными науками составляет лишь часть европейской культуры. В своем докладе я хочу показать, что эта часть является функционирующим мозгом, от нормативной работы которого зависит здоровье и истинность европейской духовности»41.

Мысль Гуссерля здесь та же, что и в его ранних работах: спасение от натурализма он видит в феноменологической философии. Однако требование философского фундирования наук теперь существенно радикализуется: опасность угрожает уже не только науке, а европейской культуре, ее традиционным ценностям — поколеблен духовный смысл европейской жизни.

Надо отметить, что Гуссерлю никогда не был чужд этический пафос; его понимание философии как строгой науки не предполагало, как у'позитивистов, того типа объективизма, который требует исключить полностью всякую ценностную (а стало быть, смысловую) нагруженность философских понятий и принципов. Анализируя жизнь трансцендентального Эго как смыслообразующую, конституирующую смыслы идеальную сферу, Гуссерль считал, что философия должна дать прочный фундамент не только для всех частных наук, но и для этических, эстетических и т. д. норм, которые отнюдь не являются чем-то условно-субъективным, как это склонен толковать натурализм и психологизм. Не случайно современные критики Гуссерля, тяготеющие к позитивизму, упрекают Гуссерля в том, что разум у него связан с этической сферой42. Поэтому понятно, что и в «Кризисе» Гуссерль критикует инструментальную интерпретацию разума, характерную для позитивистски-техницистского направления в философии науки.

Разум, согласно Гуссерлю, не допускает разделения «на теоретический, практический, эстетический и какой бы там ни было еще»43, разум составляет глубинную сущность человека. Не случайно именно к немецкому идеализму апеллирует Гуссерль в своей критике Просвещения44.

Гуссерль со всей определенностью заявляет, что без осмысления теоретических предпосылок науки европейской цивилизации грозит опасность впасть в новое варварство. «Кризис европейского существования имеет только два исхода: либо гибель Европы, если она отвернется от свойственного ей рационального осмысления жизни и впадет во враждебное к духу варварство, либо возрождение Европы из духа философии, благодаря героизму разума, который окончательно преодолеет натурализм. Усталость — вот величайшая опасность для Европы»45.

Именно в философии Гуссерль видит «изначальный феномен духовной Европы»46. Европейское человечество для него — это реальность не просто географическая или политическая, но прежде всего духовная, и она ведет свое происхождение из античной Греции.

5. Теоретическая установка сознания — духовная родина Европы

Духовная родина Европы — там, где рождается философия, а последняя впервые заявляет о себе, согласно Гуссерлю, не в Китае и не в Индии, а именно в античной Греции VII-VI вв. до н. э.47. «Только у греков мы находим универсальный («космологический») жизненный интерес в существенно новой форме чисто теоретического интереса. Только у них появляется форма общности, в которой этот интерес развертывается из своего внутреннего основания, и возникает... новая установка философов и ученых (математиков, астрономов и пр.) Это люди, которые не в одиночку, а вместе друг с другом и друг для друга, т.е. связанные как личности совместной работой, занимаются теорией и только теорией, развивают только ее»48.

Нетрудно заметить, что перемена установки, совершившаяся в античности и открывшая возможность для рождения наук и философии, совпадает в сущности с методологическим принципом феноменологии, а именно с редукцией. В самом деле, для занятия теорией и только ею нужно «вынести за скобки» практически-житейские интересы, психологические, социальные и прочие связи, мотивы, которые мешают человеку занять теоретическую, чистую, незаинтересованную позицию, какой требует от него научная установка. Именно у греков возникли первые научные сообщества, где теоретический, интерес вытеснил всякий другой. «Теоретическая установка, — говорит Гуссерль, — ...целиком изъята из практики. Она основывается на намеренном воздержании (Epoche) от любой естественной практики, включая самые высокие ступени последней...»49.

Каким же образом теоретическая установка оказалась для дальнейшего развития европейской культуры столь судьбоносной? Почему наука в ее высшей форме — философии — является, по Гуссерлю, тем смысловым центром, вокруг которого организуется жизнь европейского человечества, вовлекающая в себя и другие страны, целые континенты и отдельных приобщившихся к ней индивидов? Ответить на этот вопрос — значит, по мысли Гуссерля, раскрыть сущность науки. В отличие от другие продуктов человеческой деятельности — ремесла, сельского хозяйства и т. д., достижения наук не подвластны времени: они не уничтожаются временем и не поддаются порче, ибо они не реальны, а идеальны. А потому и люди, занимающиеся научной деятельностью, воспринимают то, что открыто их коллегами, как тождественное тому, что делают они сами: здесь человек, в других сферах ограниченный и преходящий, выходит в мир вечного. Наука открывает бесконечность и в том смысле, что любое ее достижение становится ступенью ко все новым открытиям, и задачи ее бесконечны: решенные проблемы не кладут конец научной деятельности, а открывают перед ней все новые перспективы.

Эта особенность науки, по мнению Гуссерля, стала своего рода «зерном» для европейской культуры, открывшим ей измерение идеального, которое и определило облик и смысл деятельности, смысл жизни европейского человека.

Жизнь философа, незаинтересованного наблюдателя мира, становится зерном, из которого, по Гуссерлю, развивается новый тип культуры, который раньше человечество не знало. В рамках этой культуры могут формироваться наднациональные общности, какой и является, по Гуссерлю, Европа. «Новый, проистекающий из философии и основанных на ней наук дух свободной критики и нормы, ориентированной на бесконечные цели, овладевает человечеством, создавая новые, бесконечные идеалы. Это — идеалы как для отдельных людей, так и для целых народов. Наконец, это бесконечные идеалы для расширяющегося синтеза наций...»50.

Что же случилось с этой «энтелехией» европейского человечества, почему разразился кризис культуры? Причина тому — крушение веры в разум. Оно, по Гуссерлю, стало очевидным уже к началу XX века, однако истоки его — более ранние: научный разум «сбился с пути» еще в эпоху Ренессанса, когда формировались методологические предпосылки «галилеевской физики»; в математическом естествознании XVII-XX веков, принесшем с собой громадные технические достижения, дух философии, по Гуссерлю, нашел свою могилу.

Новое естествознание — могильщик философского разума.

Галилей как родоначальник новой науки осуществил идею математизации природы, однако при этом, как считает Гуссерль, он использовал античную математику, которая имела свои философские предпосылки и коренилась в античном теоретическом духе, как чистую технику счета, как texvri, оторвав ее от того оазиса, который составлял ее смысл и одухотворял ее.

Как видим, немецкий философ отвергает не только новейший позитивизм, — он не принимает Просвещение, для которого новое естествознание есть высшее достижение человеческого разума. Гуссерль оказывается здесь прямым оппонентом тех своих современников, которые видели в Галилее родоначальника не только новой науки, но и новоевропейской философии — родоначальника принципа конструирования, лежащего в основании современной — и будущей — культуры. А именно такую трактовку галилеевского метода предложили, в частности, неокантианцы — Г. Коген, П. Наторп, Э. Кассирер.

Гуссерль резко выступает против того понимания галилеевского «переворота», который предложил П. Наторп в своей статье «Галилей как философ»51. С точки зрения Наторпа, позитивистская интерпретация творчества Галилея, согласно которой заслуга последнего состоит в отказе от всякой метафизики и в создании чисто опытной, экспериментальной «позитивной науки», искажает действительный смысл содеянного итальянским ученым.

В духе Марбургской школы Наторп видел в Галилее предтечу Канта и кантианства: теоретическое естествознание, как его создал Галилей, это, по словам Наторпа, «натурфилософия, какой ее хотел видеть Кант. Это — просвещение естествознания относительно самого себя, своей сущности, а не только своего метода, прояснение того, что значит познавать природу... Это установление законов, в соответствии с которыми познание природы является истинным, а не просто прокладывание пути, который, будучи проверен до сих пор имевшимся опытом, обещает успех и в дальнейшем»52. Заслуга Галилея, по Наторпу, состоит в том, что он показал: наука конструирует свой предмет, а не просто обобщает эмпирический опыт.

Против такой трактовки механики Галилея не возражает и Гуссерль. Однако Гуссерль при этом убежден, что всякая конструкция, которая не обеспечивает своего фундамента в виде созерцания чистых феноменов, есть продукт натуралистической установки. Без опоры на опыт чистого созерцания естествознание Нового времени, начиная как раз с Галилея, полностью отделилось от философии и в конце концов превратилось в исследовательскую технику, «в исследовательскую практику без предшествующего систематического осмысления принципиальных возможностей, существенных предпосылок математической объективации...»53. Со времен Галилея эта тенденция все больше углублялась, пока не привела, по убеждению Гуссерля, к тому состоянию современного естествознания, при котором для него полностью исчез всякий смысл того, что оно исследует. Это исчезновение смысла было, однако, запрограммировано с самого начала в том подходе к природе, какой осуществил уже Галилей.

В сущности гуссерлева критика Галилея — это критика натурализма, только еще более радикализированная и острая, чем в первых работах Гуссерля. Галилей, говорит Гуссерль, положил начало естествознанию Нового времени, для которого природа, понятая объективистски, является единственной истинной реальностью. Объективизм, по Гуссерлю, полностью элиминирует всякую субъективность, признавая за реальность только вещественный универсум с его механическими законами; не удивительно, что в результате математическое естествознание Нового времени теряет всякую связь с человеком, человеческой жизнью, ее смыслом и ее ценностями. «Что может сказать наука (Гуссерль имеет в виду математическое естествознание. — ЛТ.) о разуме и неразумии, о нас, людях, как субъектах свободы? Само собой разумеется, что простая наука о телах не может сказать об этом ничего, она ведь абстрагируется от всякой соотнесенности с субъектом (Subjektivieren)»54.

Принципы феноменологии как науки, ориентированной на метод непосредственного восприятия, описания феноменов с самого начала обусловили критику Гуссерлем характерного для математической физики Нового времени различения первичных и вторичных качеств, в основе которого лежало как раз недоверие к непосредственному восприятию. В «Кризисе» эта тема гуссерлевской феноменологии звучит еще острее. Как в свое время Гете не принял ньютоновского объяснения сущности света и цветов, так теперь Гуссерль не признает правомерным устранение качественной определенности явлений, осуществляемое в механике Нового времени55.

Математизацию мира, как она осуществляется в физике Нового времени, Гуссерль рассматривает как метод, противоположный феноменологии, т. е. непосредственному созерцанию феноменов так, как они сами себя показывают. «Косвенная математизация мира, которая развертывается как методическое объективирование созерцаемого мира, дает в итого всеобщие числовые формулы, которые, однажды найденные, могут применяться для осуществления фактической объективации подводимых под них отдельных случаев. Очевидно, что формулы выражают всеобщие каузальные связи, «законы природы», законы реальных зависимостей в форме «функциональных» зависимостей чисел. Их подлинный смысл заключается, следовательно, не в чистых числовых отношениях… а в том, что предначертала галилеевская идея универсальной физики со своим... в высшей степени сложным смысловым содержанием в качестве задачи, поставленной перед научным человечеством...»56.

Чтобы яснее представить себе позицию Гуссерля по отношению к критикуемому им экспериментально-математическому естествознанию, следует иметь в виду, что Гуссерль в математике защищает точку зрения интуиционизма. Это вполне понятно, если принять во внимание ориентацию феноменологии на непосредственное созерцание и на очевидность.

Гуссерлева концепция математического знания близка к точке зрения его старшего современника, немецкого математика К. Циндлера, который описывает символические счетные операции как оперирование знаками на бумаге, «не требующее от человека, чтобы он при этом что-нибудь мыслил»57. По Циндлеру, эти знаки отнюдь не являются необходимыми инструментами, без которых математика в принципе не могла бы обойтись58.

Гуссерль ссылался на работы Циндлера и разделял его убеждение в том, что применение математической символики в ущерб непосредственному усмотрению представляет опасность для научного мышления, поскольку последнее при этом теряет из виду свои собственные предпосылки и смысл того, что оно исследует и чем оперирует. Именно поэтому Гуссерль в «Кризисе» высказывает тезис, что арифметизация геометрии, а также широкое применение алгебраического вычисления, характерное для математики Нового времени, «известным образом ведет к выхолащиванию ее смысла»59. В результате применения новой математики естествознание делает большие успехи, но это происходит за счет утраты им связи с гуманистической стороной жизни: все больше и больше естествознание «технизируется». «Технизация охватывает все естествознание, кроме некоторых методов»60.

6. Жизненный мир и наука

Но что предлагает Гуссерль для преодоления кризиса естествознания и рациональности вообще, который перерастает в общекультурный кризис Европы? Он видит спасение от техницизма и натуралистического объективизма современного естествознания в восстановлении утраченной связи науки с субъектом, осуществляющим познавательную деятельность. Эта связь, по Гуссерлю, сохранилась в науке Нового времени только в одной форме: наука осуществляет прагматическую функцию как один из главных факторов технического и экономического развития общества. Но эта ее бесспорная функция не может заменить человеку потребности в осмыслении мира и своей жизни в нем, — а именно эту потребность удовлетворяла наука прошлых эпох, не утратившая связи с философией.

В «Кризисе» у Гуссерля появляется новое понятие — «жизненного мира», являющегося смысловым фундаментом всякого человеческого знания, в том числе и знания естественнонаучного. Именно забвение жизненного мира, абстрагирование от него, разрыв с ним механики Нового времени положил, по Гуссерлю, начало превращению ее в объективизм и натурализм и тем самым подготовил кризис европейских наук61.

Что же представляет собой «жизненный мир»? В отличие от мира конструированного и идеализированного жизненный мир не создается нами искусственно, в некоторой особой установке, а дан непосредственно до всякой особой установки сознания, причем дан с полнейшей очевидностью всякому человеку. Это — дорефлективная данность в отличие от теоретической установки, требующей предварительной рефлексии и перестройки сознания. Именно этот мир, говорит Гуссерль, является той общей почвой, на которой вырастают все науки. Поэтому для осмысления научных понятий и принципов мы должны обратиться к этому повседневному миру.

Основные определения жизненного мира даются Гуссерлем путем противопоставления его конструкциям естествознания. Во-первых, жизненный мир всегда отнесен к субъекту, это его собственный окружающий повседневный мир. Во-вторых, именно поэтому жизненный мир имеет телеологическую структуру, поскольку все его элементы соотнесены о целеполагающей деятельностью человека. Если в естествознании все субъективное должно быть исключено, а потому там нет места и для понятия целей, то в жизненном мире все реалии отнесены к человеку и его практическим задачам. Наконец, если мир, как его описывает математическая физика, неисторичен, то жизненный мир, напротив, представляет собой историю. Если в естественных науках мы всегда прибегаем к объяснению, то жизненный мир открыт нам непосредственно, мы его понимаем: категории объяснения и понимания Гуссерль употребляет здесь в смысле, близком к дильтеевскому.

У Дильтея понимание отличается от объяснения, характерного для естественных наук, тем, что условием понимания всегда является некоторое целое, поле или контекст смысла, благодаря которому нам открывается и смысл каждого из составляющих это целое элементов. При этом целое отнюдь не «тематизировано» нами, если употребить здесь термин Гуссерля. Так же и у Гуссерля жизненный мир есть некое «нетематизированное» целое, служащее фоном, горизонтом для понимания смысла человеческих действий, целей, интересов, в том числе и любых «частных» (профессиональных) миров, включая и научно-теоретические построения. «Жизненный мир неизменно является предданным, неизменно значимым как заранее уже существующий, но он значим не в силу какого-либо намерения, какой бы то ни было универсальной цели. Всякая цель, в том числе и универсальная, уже предполагает его, и в процессе работы он все вновь предполагается как сущий...»62. В качестве общей дорефлексивной предпосылки всякого действия и всякой теоретической конструкции, «жизненный мир» Гуссерля, по словам Г. Г. Гадамера, есть «целое, в котором мы живем как исторические существа»63.

Гадамер не случайно сближает гуссерлево понятие жизненного мира с понятием историчности, которое было одним из центральных у Дильтея и затем стало предметом обсуждения в работе Хайдеггера «Бытие и время». Действительно, трудно не заметить сходства этих понятий, и не удивительно, что жизненный мир оказался в центре внимания философов истории и культуры, социологов и социальных психологов, а также ряда историков науки и философии.

Всякая очевидность, по Гуссерлю, восходит к очевидности жизненного мира. «.. .От объективно-логической самоочевидности... путь ведет назад, к первоначальной очевидности, с которой всегда заранее дан жизненный мир»64. Гуссерль подчеркивает, что подлинное понимание того, о чем идет речь в естественных науках, невозможно без соотнесения с жизненным миром и его практическими реалиями. Так, например, он поясняет, что «геометрии идеальностей предшествовало практическое искусство землемерия, которое ничего не знало об идеальностях. Такая догеометрическая деятельность была, однако, смысловым фундаментом для геометрии...»65.

7. Трансцендентальная феноменология как вариант историзма

В «Кризисе европейских наук» благодаря введению понятия жизненного мира Гуссерль превращает трансцендентальную феноменологию в своего рода философию истории, сближаясь таким образом с историцизмом неогегельянства и историческим вариантом философии жизни. И хотя этот путь Гуссерля фактически уже был подготовлен его работами, посвященными изучению трансцендентальной субъективности как интенциональной жизни сознания, тем не менее не все последователи Гуссерля безоговорочно приняли этот последний этап его эволюции. Особенно настороженно отнеслись к понятию жизненного мира те из учеников Гуссерля, которые разделяли его идеи первого периода, когда Гуссерль выступил как мыслитель «платонизирущего направления». Так, А. Койре пишет Г. Шпигельбергу, приславшему ему письмо Гуссерля последнего периода: «Что касается письма Гуссерля, я, кажется, никогда его прежде не видел... Тем не менее оно вызывает некоторое недоумение: его Lebenswelt есть «мир» первобытного; это может быть the Lebenswelt (определенный жизненный мир. — ЈLT.). Он реален для него, но не для нас. И не только не для нас — это вообще не есть реальный мир. Гуссерль говорит об относительном праве историзма — и безусловно «греческий» мир, «средневековый» мир — это понятия, имеющие важное значение. Но каковы связи между этими «мирами» и миром «Selbstverstandlichkeiten»?66 Я не вижу, чтобы трансцендентальная феноменология давала ответ на этот вопрос»67.

Койре на принимает понятия жизненного мира, потому что это подрывает основы его мышления, которыми, как мы видели, он обязан во многом раннему Гуссерлю. Рассуждение Гуссерля о том, что практическое землемерие есть источник, смысловой фундамент геометрии, чуждо Койре. Последний ближе к точке зрения Платона, согласно которому геометрии как теоретической науке только вредит ее название, восходящее к практике землемерия.

В своем письме Койре затронул проблему, которая стала предметом оживленного обсуждения в 70-е годы. Как, в самом деле, следует понимать «жизненный мир» Гуссерля — как постоянно изменяющийся и относительный, разный в каждую из исторических эпох, или же как некий постоянный, изначально-данный, к которому могут быть отнесены — как к своей твердой основе — все исторически-изменчивые «миры» — античный, средневековый, современный? Этот вопрос с еще большей остротой, чем у Койре, поставлен у Д. Карра, переведшего «Кризис» на английский язык и являющегося убежденным приверженцем раннего Гуссерля как критика скептицизма и релятивизма. По мнению Карра, понятие жизненного мира часто толкуется именно в духе того самого историцистского релятивизма, против которого так настойчиво выступал сам Гуссерль. Последний, подчеркивает Карр, вел борьбу в двух направлениях: с одной стороны, против натуралистического объективизма, и с другой — против историцизма «философии мировоззрений». «А как сегодня обстоит дело с этими двумя противниками феноменологии Гуссерля? Натурализм, или физикалистский объективизм, по-видимому, преодолен, по крайней мере на настоящий момент и за некоторыми исключениями. Но победитель его — это в общем не трансцендентальная философия, идущая от Гуссерля или от Канта, а широко распространившийся релятивизм понятий, проникший и в саму философию естествознания. Этот релятивизм предстает во многих обличьях и идет из разных направлений: отчасти он формируется, пожалуй, под влиянием неверно понятой гуссерлевской критики объективизма и даже под влиянием — опять-таки, быть может неверно истолкованного — гуссерлева понятия жизненного мира. Отчасти, например, в англо-саксонской теории науки Куна и Фейерабенда он возник относительно независимо от феноменологии. Представителями релятивизма понятий я считаю далее — как бы они ни отличались друг от друга — Витгенштейна «Философских исследований», Гадамера в «Истине и методе», некоторых так называемых структуралистов, прежде всего Мишеля Фуко, представителей старшего поколения «социальной критики» Франкфуртской традиции и мыслителей «апокалиптических», то есть позднего Хайдеггера и Жака Деррида»68.

Критика Карра по отношению к историцистскому релятивизму совершенно справедлива: распространенный особенно в гуманитарных науках и философско-исторических концепциях герменевтики, историцизм в 60-70-х годах проникает и в историю естествознания, достигая у Фейерабенда своей высшей точки. Карр прав и в том отношении, что философские идеи самого Гуссерля, особенно его учение о жизненном мире не только не послужили преодолению общего духа релятивизма, но скорее усилили его. Правда, Карр считает, что в этом повинен не сам Гуссерль и его идеи, а только их неверное толкование. Однако в действительности поводов к такому толкованию Гуссерль дал более чем достаточно.

Свою точку зрения Карр аргументирует тем, что превратное понимание гуссерлева понятия жизненного мира состоит в отождествлении образа мира, который является, по Карру, и в самом деле относительным, и самого жизненного мира, который дан до всякого образа и является предпосылкой последнего. Образ мира, говорит Карр, меняется от эпохи к эпохе, и даже в один исторический период могут сосуществовать различные образы мира, различные мировоззрения, но от всех них следует отличать жизненный мир как некую «самоданную интуицию»69.

У Гуссерля и в самом деле нет однозначности в отношении понятия жизненного мира. С одной стороны, жизненный мир понимается просто как окружающий повседневный мир опыта и в качестве такового представляет собой исторически-изменчивый социальный мир во всех его конкретно-эмпирических формах проявления. Видимо, о нем Карр и хочет сказать, что это — только субъективно-преходящий образ мира, апелляция к которому и попытки обосновать с его помощью теоретически научное знание усиливают релятивистские тенденции в современном сознании.

С другой стороны, однако, у Гуссерля есть попытки выйти за пределы этого, так сказать, фактически-эмпирического жизненного мира и понять его в качестве некоторой априорной структуры, в качестве чистого феномена, как интенциально-историческое образование, коррелят трансцендентальной субъективности. История, текущая как бы на поверхности, в ее эмпирически-изменчивых образах, имеет в виде этого априорного жизненного мира такую же глубинную почву, какую эмпирическое сознание имеет в виде трансцендентального Эго. Однако и относительно этого очищенного от эмпирической фактичности жизненного мира можно все-таки поставить вопрос: что он представляет собой — внеисторическое образование или нечто исторически (пусть глубинно-исторически) изменяющееся? Тут снова нет ясности и определенности, ибо Гуссерль указывает на то, что и этот дообразный, предданный жизненный мир получает некоторые «наслоения» в виде традиций, исторически возникающих теоретических построений и т. д., а это значит, что он тоже формируется исторически. В лекциях «Введение в феноменологию» (1925-1927), намечая ту же проблему, Гуссерль говорит: «Для нас, людей европейской культуры, науки составляют часть нашего многообразного культурного мира, так же, как наше искусство, наша научная техника и т. д. Независимо от того, принимаем ли мы их значимость или ставим ее под сомнение, они суть для нас факты (Mit-Tatsachen) в мире опыта, в котором мы живем. Ясные и неясные, полноценные или неполноценные, науки, так же как и все хорошие или дурные продукты человеческого творчества, принадлежат к составу мира как мира чистого опыта»70. Этот опыт, таким образом, мыслится Гуссерлем не как доисторический или внеисторический, лежащий по ту сторону культурных образований, а в сущности как мир культуры. Ту же мысль проводит Гуссерль и в «Кризисе европейских наук»: наука, так же как и другие продукты человеческой деятельности, принадлежит к конкретному жизненному миру71. Жизненный мир — предпосылка науки, а она в свою очередь — один из факторов, влияющих на жизненный мир и соопределяющий его.

Такая точка зрения предельно близка именно к Гадамеру, которого Карр резко критикует за релятивизм. Как видим, у самого Гуссерля не так-то просто найти разграничение образа мира и самого жизненного мира, как это хотел бы сделать Карр72.

Такое разграничение, как нам представляется, трансцендентальная феноменология вообще не позволяет строго провести. Если мы будем, рассуждая в духе Гуссерля, связывать образ мира как нечто только субъективное с эмпирическим Я, а мир как таковой попытаемся получить, вынеся за скобки все эмпирическое, то этот чистый жизненный мир все равно будет коррелятивен чистому Эго. И можно сказать, что здесь мы снова не освободились от образа, только теперь имеем дело с образом чистого Я. А поскольку, как хорошо известно из истории трансцендентализма вообще, жесткой границы между трансцендентальным и эмпирическим субъектом провести не удается, то и у Гуссерля граница между образом мира и самим миром все время колеблется. Отсюда и постоянные споры между последователями Гуссерля об истинном смысле понятия жизненного мира. Но и не только его: так же проблематичен смысл и других понятий Гуссерля. В «Кризисе», однако, противоречия трансцендентальной феноменологии предельно заостряются, обнажается главный источник затруднений в учении Гуссерля: тот самый психологизм, против которого немецкий философ так блестяще выступил в «Логических исследованиях», был скрыт в недрах самой феноменологии.

Вот одно из противоречий «Кризиса», которое не может сразу же не броситься в глаза. Исток и сущностное измерение европейского духа философ видит в переходе от естественной установки (докса) к установке теоретической (эпистеме), имевшем место в античности и положившем начало рождению науки и философии, а тем самым и новой эры в жизни человечества. Теоретическая установка сознания, согласно Гуссерлю, подняла человеческий разум на высшую ступень развития по сравнению с естественной, религиозно-мифологической, в сущности своей практической установкой. Однако далее, в поисках причины, в силу которой человеческий разум впал в заблуждение, запутался в натуралистическом объективизме и утратил свою первоначальную свободу и силу, Гуссерль приходит к выводу, что она коренится в утрате естественно-практической установки, к которой человечество должно вернуться. «Этот жизненный мир есть не что иное, как мир простой, традиционно столь презираемой doxa»73.

В первом тезисе мы слышим отголоски того культа чистого разума, отрешенного от всякой связи с практически-утилитарным миром и от всего эмпирически-субъективного, который характерен для раннего Гуссерля, а во втором — разочарование позднего Гуссерля в возможностях впавшей в «объективизм» науки и противопоставление гордыне этой науки, ее презрению к «обыденному сознанию» именно этого, со времени Галилея и до Гегеля и кантианцев включительно, гонимого и презираемого «повседневного мира», мира здравого смысла74. Гуссерль как философ тоже начинал с требования отрешиться от обыденного мира с его эмпирико-субъективными реалиями (в этом состоял смысл феноменологической редукции); в этом пункте его подход совпадал с требованием науки и рационалистической философии перейти из мира эмпирического в мир теоретических идеализации. Но способ перехода к идеальному измерению в феноменологии и в естествознании был неодинаковым, о чем мы уже подробно говорили выше. Требование не переходить к теоретическому конструированию понятий, к «методу гипотез», как его называет Гуссерль, оставаться в пределах самоочевидного, постепенно видоизменяло само содержание гуссерлевского трансцендентального идеализма. Первоначально задуманная как наукоучение, как теория знания, феноменология переросла в теорию бытия, понятого как бытие сознания (с точки зрения трансцендентализма Гуссерля, не может быть иного бытия, нежели то, что коррелятивно сознанию). И наконец, в период написания «Кризиса» онтология Гуссерля стала философией истории, а фундаментальной категорией стала историчность. «Интенциональная феноменология, — пишет Гуссерль, — впервые сделала областью систематического опыта и науки дух как таковой и тем самым тотально изменила задачу познания. Универсальность абсолютного духа охватывает все сущее абсолютной историчностью, которой подчиняется природа как образование духовное»76.

Такова — в самом общем виде — эволюция Гуссерля, в ходе которой не только уточнялся предмет феноменологии, но и менялось понимание науки и научной рациональности. При этом, однако, оставались неизменными гуссерлева трактовка естествознания Нового времени как «натуралистического объективизма» и его стремление показать границы научной рациональности, которая существенно отличается от философского разума. Гуссерлева критика естественнонаучного «объективизма», на мой взгляд, является серьезной и глубокой. Философ верно указал на те опасности для человечества, которые несет с собой инструментально-техническая трактовка рациональности, характерная для экспериментально-математического естествознания, у истоков которого не случайно стоит механика, элиминировавшая из научного обихода понятие цели и соответственно смысла.

Гуссерлево понимание трансцендентальной субъективности как телеологической структуры, определение философского разума через понятие цели, смысла позволило ему дать глубокое осмысление гносеологических, нравственно-этических и онтологических проблем и поставило феноменологию в ряд наиболее крупных философских школ XX века.

Однако постепенный сдвиг феноменологии к историзму, предпосылки которого уже содержались в «идеях чистой феноменологии» 1913 года, привел к результатам, которые оказались в противоречии с исходными принципами раннего Гуссерля: критика релятивизма и скептицизма, предпринятая философом в «Логических исследованиях», может быть обращена и к собственным его поздним работам.

Историзм как философское направление и вырастающая из него герменевтика — это, конечно, важный этап в преодолении ограниченных примитивных представлений о мире и человеке, которые были так характерны для позитивизма и материализма, влиятельных как в XIX, так и в XX веке. Именно историзму принадлежит заслуга отстаивания телеологического принципа, изгнанного естественнонаучным материализмом не только из природы, но — как мы хорошо знаем — даже из жизни духовной (пресловутая теория «среды»). Ценой ее перенесения в мир культуры, человеческой деятельности сфера «смысла» была сохранена, однако существенно урезана, заужена. В рамках историзма и герменевтики — как у Дильте и Гуссерля, так и у Гадамера — мир природы лишен подлинной жизни, лишен целесообразно-смыслового начала. В рамках трансцендентальной феноменологии, обернувшейся историзмом, наместо природы встают исторически сменяющиеся ее образы как проекции вовне жизни трансцендентального Эго.

Пока мы не освободимся от ставшего сегодня почти всеобщим убеждения, что смысл вносит в мир человеческая субъективность (трактуется ли она с психологической или с трансцендентальной точки зрения), пока не вернем и природе ее онтологическое значение, каким она обладала до того, как технотронная цивилизация превратила ее не только в «объект*, но и в «сырье», мы не сможем справиться ни с проблемой рациональности, ни с экологическим кризисом.

Гуссерль много сделал для осмысления причин современного кризиса, и не только экологического; в этом смысле изучение его творчества еще многие годы будет открывать нам новые и новые горизонты. Но при этом мы не должны закрывать глаза на те трудности, которые не удалось преодолеть немецкому философу.

Примечания

  1. Husserl E. Philosophic als strenge Wissenschaft. «Logos». Bd. 1, Tubingen, 1910-1911. S. 239.
  2. Ibid., S. 296. Основательное исследование гуссерлевой концепции науки дано в работе: Farber M. The Foundation of phenomenology. E. Husserl and the Quest for a rigorous Science of Philosophy. Cambridge (Mass), 1943.
  3. Как показало дальнейшее развитие учения Гуссерля, он оказался особенно близким именно к Фихте, что было обусловлено общим исходным принципом — трансцендентальной субъективностью и вытекающим отсюда общим для обоих требованием — опираться только на очевидное.
  4. Обстоятельный анализ гуссерлевой критики релятивизма см.: Микешина Л А. Философия познания. С. 396-404.
  5. Гуссерль Э. Логические исследования. Т. I. СПб., 1909. С. 89.
  6. Там же. С. 101. Гуссерль, впрочем, признает, что можно говорить об истине «для человеческого рода», но под этим следует разуметь не какую-то специфическую истину (для других существ являющуюся ложью), а только круг истин, доступных познанию человека (см. там же).
  7. «Среди великих философов прошлого, с которыми нас сближает наше понимание логики, мы назвали... также и Лейбница. К нему мы стоим сравнительно ближе всего» (Гуссерль Э. Логические исследования. Т. I. С. 190-191.
  8. См. об этом прекрасную работу: Бакрадзе К.С. Психологизм и чистая логика (Гуссерль) В кн.: «Очерки по истории новейшей и современной буржуазной философии». Тбилиси, 1960.
  9. Молчанов В.И. Аналитическая феноменология в «Логических исследованиях» Эдмунда Гуссерля. — В кн.: Гуссерль Э. Собрание сочинений. Т. 3(1). Логические исследования. Т. II (1). М., 2001, с. XXIX.
  10. Там же. С. 164-165.
  11. Husserl E. Philosophic als strenge Wissenschaft. S. 294.
  12. Как справедливо отмечает Н.В. Мотрошилова, под натурализмом Гуссерль подразумевает сциентизм, для которого «эталоном науки и на учности считались естественные науки, их концепции и методы» (Мотрошилова Н.В. Принципы и противоречия феноменологической философии. М., 1968. С. 15-16).
  13. Husserliana. Bd. VI. S. 145.
  14. Jorland G. La science dans la philosophie. Les recherches episte'moologiques 1'Alexandre Koyre. P., 1981. P. 28.
  15. HusserlE. CartesianischeMeditationen.Bd, l.DenHaag, 1950. S. 92.
  16. Husserl E. Ideen zu einer reinen Phanomenologie und phanomenologischen Philosophie // Husserliana. III. S. 44
  17. Гуссерль различает две ступени редукции — эйдетическую редукцию, которая позволяет освободиться от чувственных явлений и перейти к чистым феноменам, и феноменологическую редукцию, при которой выносятся за скобки все трансфеноменальные элементы, и прежде всего свойственная человеку вера в трансцендентное существование мира. Хотя сам термин «феноменологическая редукция», как замечает В.И. Молчанов, был введен Гуссерлем в Лекциях 1907 г., опубликованных лишь в 1950 г. (Husserliana II — Идея феноменологии), однако метод феноменологической редукции используется им и в «Логических исследованиях », и в « Идеях-1», и в других работах. См. об этом: Молчанов В.И. Аналитическая феноменология в «Логических исследовании ях» Эд. Гуссерля. — Цит. там же. С. XLVII.
  18. См.: Balmer H.P. Produktivitat und Rezeptivitat // Von der Notwendigkeit der Philosophie in der Gegenwart. Wien-Munchen,1976.
  19. «Восприятие, — пишет Гуссерль, — это такой модус сознания, в котором то, что в нем осознано, обнаруживается как оно само. Оно обнаруживает себя, как бы говоря: «вот я само», изначально, совершенно не посредственно оно само... Восприятие как сознание «самого предмета» (Husserl E. Manuscript. С. 7, II. Цит. по: Brand G. Welt, Ich und Zeit. Den Haag, 1955. S. 12).
  20. Какабазде З. Проблема «экзистенциального кризиса» и трансцендентальная феноменология Э. Гуссерля. Тбилиси, 1966. С. 84.
  21. Бакрадзе К. Очерки по истории новейшей и современной буржуазной философии. С. 513.
  22. Цит. по книге: Гадамер Г. Г. Истина и метод. М., 1988. С. 671.
  23. Об этом говорит как сам Гуссерль (См.: Husserliana. Bd. VI. S. 271), так и другие исследователи; см., вчастности, ГадамерГ. Г. Истина и метод. М., 1988. С. 294.
  24. Zaner R.M. The Way of Phenomenology. N.Y., 1970. P. 97. Курсив мой. — П.Г.
  25. Husserl E. Die Krisis der europaischen Wissenschaften.., Hua, Bd. VI. S. 100-101.
  26. «Вся трансцендентальная проблематика, — отмечает Гуссерль, — вертится вокруг отношения этого моего Я — « Эго » — к тому,... что вначале принимают за него, а именно к моей душе, а также вокруг отношения этого Я и жизни моего сознания к миру, который я сознаю и истинное бытие которого познаю в моих собственных познавательных структурах» (Ibid.S. 101).
  27. К ним принадлежали не только М. Шелер и М. Хайдеггер (заметим, что онтологию Хайдеггера Гуссерль оценивал как разновидность реализма, как попытку возродить некоторые из мотивов средневековой схоластики), но и французский феноменолог П. Рикер, и католические богословы М. Недонсель и А. Дюмери, а также непосредственные ученики Гуссерля — Л. Ландгребе и Э. Финк, которые «отошли от концепции учителя в сторону более или менее теологической метафизики». (SpiegelbergH. The phenomenological movement. Vol. 2. The Hague, 1971. P. 601). Среди последователей Гуссерля были, впрочем, и противники превращения феноменологии в метафизику; так, Г. Райнер выдвинул лозунг: «Руки прочь от метафизики, пока феномены недостаточно выявлены и прояснены» (Ibid. S. 602).
  28. Husserl E. Ideen zu einer reinen Phanomenologie und phanomenologischen Philosophic, I, Halle a.d.S.,-1922. S. 168.
  29. «Интенциональность выразительнее всего характеризует сознание и делает возможным охарактеризовать весь поток переживаний как поток сознания и как единство одного сознания» (Ibid. S. 168).
  30. По Гуссерлю, феноменология отличается от естествознания и от метафизики тем, что как первое, так и вторая суть всегда теории, т. е. некоторые конструкции рассудка, тогда как феноменология хочет быть только описанием — описанием чистых сущностей, априорного опыта,
  31. Kochler H. Die Subjekt-Objekt-Dialektik in der transzendentalen Phanomenologie, Meisenheim a.G., 1974. S. 4.
  32. См.: Husserl E. Ideen zu einer reinen Phanomenologie... Op. cit. S. 201-205. См. об этом: DrummondJ.J., Embree L. (eds.). Phenomenolo gy of the Noema. Dordrecht, Kluwer, 1992.
  33. См.: Fink E. Das Problem der Phanomenologie E. Husserls // Revue international de philosophic. Bruxelles, 1939. N 2. S. 266.
  34. См. об этом интересную работу: Молчанов В.И. Время и сознание. Критика феноменологической философии. М., 1988; см. также: Никифоров О.В. Что такое «поток внутреннего сознания времени»? // Логос, № 1,1988.
  35. Husserl E. Zur Phanomenologie der Intersubjektivitat. T. 2, hrsg. von I.Kern, Den Haag, 1973. S. 109. Принцип интерсубъективности позволил создать на базе трансцендентальной феноменологии т. наз. «пони мающую социологию» (А. Шюц, Г. Гарфункель), довольно влиятельное направление в современной социологии и философии культуры.
  36. «Чистое сознание и есть "время" (абсолютный темпоральный поток). Таков итог феноменологии Гуссерля» (Черняков А.Г. Онтология времени. Бытие и время в философии Аристотеля, Гуссерля, Хайдеггера. СПб, 2001. С. 37.)
  37. Вопросы, поставленные Гуссерлем в докладе, по сей день не утратили своей актуальности. См. об этом работу «Krise der Wissenschaften — Wissenschaft der Krisis? Wiener Tagungen Zur Phanomenologie. Im Gedenken an Husserls Krisis-Abhandlung (1935/36-1996)», hrsg. von Helmuth Vetter. Frankfurt/M., Berlin, Bern, New York, Paris, Wien, 1998.
  38. Husserl E. Die Krisis der europeischen Wissenschaften und die transzendentale Phanomenologie. Den Haag, 1962. S. 337.
  39. Ibidem.
  40. С точки зрения вечного. — лат.
  41. Husserl E. Die Krisis... S. 338.
  42. cm .: Fellmann F. Celebte Philosophic in Deutschland. Denkf ormen der Lebensweltphanomenologie und der kritischen Theorie. Freiburg-Munchen, 1983.8,56.
  43. Husserl E. Die Krisis... S. 337.
  44. Ibid. S. 337.
  45. Ibid.S. 347-348.
  46. Ibidem.
  47. Присущая только философии чисто теоретическая установка, как убежден Гуссерль, впервые возникла только в древней Греции; что же касается древних восточных культур, то там, несмотря на возникновение универсальных интересов к познанию мира, человека и т. д., сознание, однако, не теряет своей практически-жизненной ориентации, а по тому и не разрывает так решительно с религией и мифологией, как это делает греческая философия.
  48. Ibid.S. 326.
  49. Husserl E. Die Krisis... S. 329.
  50. Ibid. S. 336.
  51. См.: Natorp P. Galilei als Philosoph // Philosophische Monatshefte, XVIII, 1882. S. 193-229.
  52. Ibid. S. 228.
  53. Husserl E. Die Krisis... S. 42.
  54. Ibid. S. 5.
  55. В основе метода Галилея, приведшего к устранению всего качественного как субъективного, лежало, по Гуссерлю, убеждение в том, что все чувственные качества имеют свою математическую характеристику, а поэтому должны быть конструированы и выражены на языке математики, тем самым получив объективное определение. В результате «вся бесконечная природа как конкретный универсум каузальности... превратилась в своеобразную прикладную математику» (Die Krisis... S. 38).
  56. Ibid. S. 43.
  57. Zindler K. Beitrage zur Theorie der mathematischen Erkenntnis, Berlin, 1889. S. 79.
  58. Ibid. S. 92. «Если можно что-то усмотреть, не прибегая к символике, — пишет Циндлер, — то это всегда большое преимущество. Непосредственность относится к символике — а соответственно синтетическая геометрия к аналитической — быть может, и не совсем так, как здоровые ноги к костылю, но во всяком случае как пешеход к железной дороге. С помощью последней мы легко и быстро перемещаемся в новую область, однако не очень понимая, как мы это сделали; если мы хотим узнать путь точнее, то должны идти пешком» (Ibid. S. 95).
  59. Husserl E. Die Krisis... S. 47.
  60. Ibid. S. 51.
  61. Выражение «жизненный мир» встречалось в работах Гуссерля и до 1920 года, однако оно было нагружено иначе. Так, в лекциях 1910-1911 гг. «Основные проблемы феноменологии» выражение «жизненный мир» употреблялось в смысле «простогомира опыта», «естественного понятия мира» в отличие от теоретических построений науки (см.: Husserliana, ХШ.3.125 ). В 20-х годах это понятие встречается чаще, особенно в лекциях по феноменологической психологии 1925-1928 гг. (Husserliana, IX) и во «Введении в феноменологическую философию» (1926-1927) — Husserliana, IX, XIV. Последователь Гуссерля Изо Керн детально рассмотрел смысл понятия «жизненный мир» в работе Гуссерля (еще не опубликованной) «Природаидух» (1927) и пришел к выводу, что уже здесь в основном намечена та концепция «жизненного мира», которая позднее была развернута в «Кризисе европейских наук» (См. Kern I. Die Lebenswelt als Grundlagenproblem der objektiven Wissenschaften und als universales Wahrheitsund Seinsproblem // Lebenswelt und Wissenschaft in der Philosophic Edmund Husserls, hrsg, von E. Stroker. Frankfurt a.M., 1979.fi. 68-78.
  62. Husserliana, VI. S. 461.
  63. Gadamer H-G. Wahrheit und Methode. Tubingen, 1960. S. 233.
  64. Husserl E. Hua. Bd. VI. S. 131.
  65. Husserl E, Die Krisis... S. 52
  66. Само собой разумеющегося.—нем.
  67. Цит. по книге: Jorland G. La science dans la philosophic. P. 28.
  68. Carr D. Welt, Weltbild, Lebenswelt. Husserl and die Vertreter des Begriffsrelativismus / Lebenswelt und Wissenschaft in der Philosophic E. Husserls. Frankfurt a.M., 1979. S. 33-34.
  69. cm. Ibid. S. 36
  70. Ms F132. S. 396.
  71. См.: Husserliana VI. S. 107, 127, 139, 460.
  72. Об этой неоднозначности понятия «жизненный мир» см. также: Claesges U. Zweideutigkeiten in Husserls Lebensweltbegriff / Perspektiven transzendentalphanomenologischer Forschung. Den Haag, 1972. S. 85-101.
  73. Husserliana. Bd. VI. S. 464.
  74. Важную роль в этом повороте Гуссерля сыграли его исследования, посвященные роли человеческого тела в формировании пространствен новременных значений мира, представляющие интерес с точки зрения психологии и социологии.
  75. Husserliana. Bd. VI. S. 346.—Выделено мной.—П.Г.
СодержаниеДальше

наверх страницынаверх страницы на верх страницы









Заказать работу



© Библиотека учебной и научной литературы, 2012-2016 Рейтинг@Mail.ru Яндекс цитирования