В библиотеке

Книги2 383
Статьи2 537
Новые поступления0
Весь каталог4 920

Рекомендуем прочитать

Турен А.Возвращение человека действующего. Очерк социологии
В книгу вошли теоретические исследования А. Турена - известного французского социолога, критика классической социологии.

Полезный совет

Расскажите о нашей библиотеке своим друзьям и знакомым, и Вы сделаете хорошее дело.

Алфавитный каталог
по названию произведения
по фамилии автора
 

АвторДжемс В.
НазваниеПрагматизм
Год издания1998
РазделКниги
Рейтинг0.09 из 10.00
Zip архивскачать (76 Кб)
  Поиск по произведению

1-ая лекция
Современная дилемма в философии

В предисловии к своей замечательной книге очерков “Еретики” (“Heretics”) Честертон пишет: “Есть люди - и я из их числа - которые думают, что само важное, т.е. практически - важное в человеке это его мировоззрение. Я думаю, что для хозяйки, имеющей в виду жильца, важно знать размеры его дохода, но еще важнее знать его философию. Я думаю, что для полководца, собирающегося дать сражение неприятелю, важно знать численность его, но еще важнее для него знать философию неприятеля. И я думаю также, что вопрос совсем не в том, оказывает ли мировоззрение влияние на окружающую человека среду, а в том, может ли в конце концов что-нибудь другое оказывать на нее влияние”.

В этом вопросе я согласен с Честертоном. Я знаю, милостивые государыни государи, что каждый из вас имеет свою философию и что самое интересное и важное в вас - способ, каким эта философия определяет различные перспективы в ваших различных мирах. То же самое вы знаете обо мне. И все-таки, признаюсь, при мысли о смелости затеваемого мною дела меня охватывает некоторая робость. Ведь та философия, которая так важна в каждом из нас, не есть нечто технически определенное, специальное. Она - наше более или менее смутное чувство того, что представляет собой жизнь в своей глубине и значении. Эта философия только отчасти заимствована из книг. Она - наш индивидуальный способ воспринимать и чувствовать биение пульса космической жизни (the totel push and pressure of the cosmos). Я не имею никаких оснований думать, что многие из вас занимаются, в качестве студентов, исследованием явлений природы. И все-таки я стою здесь, воодушевленный желанием заинтересовать вас философской доктриной, при изучении которой приходится прибегать в значительной мере к чисто техническим, специальным приемам. Я желаю завоевать ваши симпатии в пользу одного современного философского направления, в которое я глубоко верю, и в то же время я вынужден беседовать с вами, как профессор, хотя вы и не студенты. А каково бы ни было мировоззрение профессора, оно во всяком случае должно быть таким, чтобы давать материал для длинных рассуждений. Мировоззрение, которое может быть выражено в двух строчках, это нечто совсем не пригодное для профессорского мозга. Можно ли придавать значение такой безделке! Я был свидетелем того, как некоторые мои друзья и коллеги пытались в этой самой зале популяризировать вопросы философии. Но их изложение вскоре делалось сухим и специальным, и результаты лишь в незначительной степени были благоприятны. Таким образом я взял на себя довольно смелое, даже безрассудное, дело. Сам основатель прагматизма (Ч. Пирс) недавно прочел в Ловеллеском институте ряд лекций о новом учении. Вспышки яркого света перемежались в них с Киммерийским мраком. Никто из нас, думаю я, не понял всего , что он сказал, и все-таки я стою теперь здесь и собираюсь сделать нечто подобное.

Я решаюсь все-таки на это потому, что лекции, о которых я говорю, привлекли много публики. Нас охватывает, надо признаться, какое-то странное очарование, когда мы слушаем беседу о глубоких вещах, даже тогда, когда ни мы, ни сами спорящие, не вполне разбираемся в них. Нас как бы пронизывает дрожь от затрагиваемых великих проблем, мы как бы чувствуем присутствие бесконечности. Пусть только завяжется где-нибудь спор о свободе воли, о божественном всеведении, о добре и зле - сейчас же у присутствующих настораживаются уши. Результаты философии затрагивают всех нас глубочайшим образом, и даже экстравагантнейшие аргументы философии приятно волнуют нашу склонность к глубокомысленному и значительному.

Я горячо верю в философию и ее значение, я верю также, что над нами, философами, загорается заря нового дня. Поэтому я чувствую настоятельную потребность попытаться - per fas aut nefas - рассказать вам о современном положении дел в философии.

Философия в одно и то же время и самое возвышенное и самое тривиальное из человеческих стремлений. Она забирается в мельчайшие щели и открывает широчайшие горизонты. Она “не печет хлеба”, как сказал кто-то, но она способна преисполнить сердца наши мужеством. И как не отталкивают часто среднего человека все ее приемы, ее сомнения и вызовы, ее софистика и диалектика, никто из нас не двигался бы вперед без того лучезарного света, которым она озаряет перспективы мира. И во всяком случае эти огневые вспышки и сопровождающие их явления контраста от мрака и тайны придают всему, что она говорит, далеко не один только специальный, узко профессиональный интерес.

История философии является в значительной мере историей своеобразного столкновения человеческих темпераментов. Эта точка зрения может показаться многим из моих коллег умаляющей достоинство философии. Тем не менее, я буду исходить из него, из этого столкновения темпераментов, которым попытаюсь объяснить многие философские разногласия. Какого бы темперамента ни был профессиональный философ, приступая к философствованию, он старается заглушить его. Молчаливой традицией признано, что темперамент не есть аргумент, поэтому философ для своих выводов ищет лишь безличных доводов. В действительности ж темперамент влияет на ход мыслей философа несравненно сильнее, чем любая из его безукоризненно объективных предпосылок. От темперамента зависит значение и убедительность приписываемые философом тем или иным аргументам; темперамент влияет подобно фактам или принципам, побуждая выбирать более мягкую или более суровую точку зрения мира, который доверяет своему темпераменту. Философ ищет мира, который подходил бы к его темпераменту, и поэтому верит в любую картину мира, которая к нему подходит. Он чувствует, что люди противоположного темперамента не находятся в гармонии с истинной сущностью мира; в глубине души он считает их непонимающими дело и “не на своем месте” в вопросах философии, хотя бы они и далеко превосходили его диалектической сноровкой.

Но, конечно, публично он не может апеллировать к темпераменту и во имя его требовать признания за собой большего понимания дела и авторитета. Благодаря этому в наших философских спорах всегда таится некоторая неискренность: о самой могучей из всех наших предпосылок никогда не упоминают. Я убежден, что дело только выиграет в ясности, если мы на этик лекциях нарушим установившийся обычай и будем говорить о темпераменте. Так я и поступлю.

Само собой разумеется, что я говорю здесь об исключительных людях, о людях резко выраженной индивидуальности, наложивших свою печать на философию и фигурирующих в истории ее. Таковыми, полными темперамента, мыслителями были Платон, Локк, Гегель, Спенсер. Большинство же из нас, разумеется, не имеют достаточно определенного интеллектуального темперамента. В нас как-то смешаны противоположные качества, каждое из которых представлено довольно скромно. Мы едва-едва знаем, в какую сторону влекут нас наши симпатии в области абстрактного мышления. Иные из нас легко подчиняются чужому влиянию и кончают тем, что следую моде или усваивают себе взгляды обладающего наиболее резко выраженной индивидуальностью философа из окружающей Среды, кто бы этот философ ни был. Но в философии до сих пор ценилась лишь способность видеть вещи, способность видеть их самостоятельно, со своей особой точки зрения, и связанное с этим недовольство всякой противоположной точки зрения. Нет никаких оснований полагать, что это своеобразное рассматривание вещей сквозь призму яркого темперамента перестанет отныне цениться в истории человеческой мысли.

Делая все эти замечания, я имею в виду особый вид противоположности темпераментов, наблюдаемый не только в философии, но и в литературе, искусстве, политике, в обращении. В области поведения мы встречаем, с одной стороны, формалистов, людей, строго придерживающихся всяческих правил этикета, а, с другой, людей, мало считающихся с этикетом, держащих себя, так сказать, на распашку. В политике мы имеем людей авторитарного типа и анархистов; в литературе - пуристов (или академиков) и реалистов; в искусстве - классиков и романтиков. Все эти антитезы вам хорошо знакомы. Но точно так же и в философии мы имеем вполне аналогичную противоположность, которую можно выразить словами “рационалист” и “эмпирист”. “Эмпирист” - это человек, любящий все многообразие фактов в их первобытной нетронутости, непосредственности. “Рационалист” - поклонник абстрактных и вечных принципов. Конечно, ни один человек не может пожить и часу не оперируя одновременно как фактами, так и принципами. Поэтому различие между обоими указываемыми типами сводится к неодинаковой оценке, неодинаковому ударению, делаемому ими на тот или другой элемент нашей духовной жизни. Но это различие в ударении способно порождать неустранимую антипатию друг к другу в людях, делающих его. Поэтому мы сумеем весьма целесообразно выразить известную противоположность мировоззрений, если будем говорить об “эмпиристском” и “рационалистском” темпераментах. Эти обозначения резко и просто выражают указываемую нами антитезу.

Возражают, впрочем, гораздо резче и проще, чем бывают обыкновенно лица, к которым применимы эти названия. В человеческой природе возможны всяческие сочетания и перемещения. Поэтому, если я теперь попытаюсь точнее определить, что я имею в виду, когда говорю об эмпиристах и рационалистах, и приведу некоторые вторичные, дополнительные к основному различию, черты, то прошу вас не упускать из виду некоторые условности и произвольности устанавливаемой мной классификации. Я подбираю типы, довольно часто встречающиеся в действительной жизни (они, понятно, никогда не являются вполне тождественными), и подбираю лишь те, которые пригодны для моей дальнейшей задачи, т.е. для характеристики прагматизма.

Исторически мы находим термины “интеллектуализм” и “сенсуализм” синонимичными с терминами “рационализм” и “эмпиризм”. Далее оказывается, что интеллектуализм чаще всего соединяется с идеалистической и оптимистической тенденцией. А с другой же стороны эмпиристы нередко бывают материалистами, а их оптимизм носит довольно условный и робкий характер. Рационализм всегда монистичен. Он исходит из целого и общего и придает огромное значение единству вещей. Эмпиризм исходит из частей, в целом он видит собрание из частей, - и поэтому он не прочь назвать себя плюралистичным. Рационализм обыкновенно считает клонность к догматизму, между тем как эмпирист больше скептик и охотно готов спорить.

Я соберу все эти черты и напишу их в две колонны. Я думаю, что вы легко сумеете различать два указываемых мною интеллектуальных типа, два интеллектуальных покроя, если я сделаю над обоими колоннами надписи “мягкий” и “жесткий”.

Мягкий тип

(tender-minded)

Жесткий тип

(tough-minded)

Рационалист (оперирует “принципами”)

Эмпирист (оперирует “фактами”)

Интеллектуалист

Сенсуалист

Идеалист

Материалист

Оптимист

Пессимист

Верующий

Неверующий

Сторонник свободной воли

Детерминист

Монист

Плюралист

Догматик

Скептик

Оставим на время вопросы, связаны ли внутренне, или нет, эти антитетические комбинации признаков, - об этом мне придется вскоре поговорить. Для нашей теперешней задачи достаточно заметить, что оба эти типа - “мягкий” и “жесткий” - с присущими и отличительными чертами существуют в действительности. Каждый из вас, вероятно, знает каких-нибудь характерных представителей обоих типов, и вы знаете так же, что думают представители одного типа о представителях другого. Они довольно низкого мнения друг о друге. Во все времена антагонизм этих двух типов - если только имелись на лицо люди с сильно выраженными темпераментами - составлял часть философской атмосферы эпохи. То же самое мы наблюдаем и в наше время. “Жесткие” думают о “мягких”, что они сентиментальны и изнежены. “Мягким” “жесткие” кажутся тупыми, грубыми, неотесанными. Их взаимные отношения похожи на те, которые наблюдаются, когда путешественники из Бостона приходят в столкновение с людьми, подобными обитателям Криппль-Крика. Каждый тип считает другой низшим. Только в одном случае призрение смешано с удовольствием, в другом к нему примешивается чувство страха.

Но как я уже сказал, немногие из нас выражают оба эти типа в их чистоте, немногие из нас являются в области философии или “мягкими” бостонцами или “жесткими” обитателями Скалистых Гор. Большинство из нас желает извлечь хорошее из тех и из других. Факты вещь отличная - подавайте нам кучи фактов! Принципы превосходны - давайте нам пригоршни принципов! Мир, несомненно, представляет собою “единое”, если смотреть на него с другой стороны, но он также несомненно и “многое”, если взглянуть с другой. Он в одно и то же время и единое и многое - остановимся поэтому на некоем плюралистическом монизме. Разумеется, все необходимо определенно, но также несомненно и то, что воля свободна: своего рода индетерминический детерминизм - такова истинная философия. Нельзя отрицать, что в частях мира царит зло, но целое не может быть злом: соединим таким образом практический пессимизм с метафизическим оптимизмом. И т.д., и т.п. Обыкновенный философский профан отнюдь не радикал, он не заботится о последовательности своей системы, он живет то в одном отделении ее, то в другом, как этого требуют меняющиеся запросы времени.

Но иные из нас н просто профаны в философии. Мы можем быть названы любителями ее, и нас тревожит чрезмерная несвязность и неопределенность наших воззрений. Наша интеллектуальная совесть не может быть покойной, пока мы продолжаем вперемешку брать несоединимые между собою взгляды из обоих противоположных сторон.

И вот теперь я прихожу к первому действительно важному указанию, которое хочу сделать. Никогда не было такой массы людей с резко выраженным эмпирическим складом мысли, как в настоящее время. Наши дети, так сказать, уже рождаются “научниками”. Но наше уважение к фактам не погасило в нас окончательно огня религиозности. Само это уважение имеет какой-то религиозный характер. Наш научный темперамент полон набожности. Вообразите себе человека этой складки, представьте себе, что он в то же время любитель философии и не желает составить себе системы из всего понемножку, как это делает обыкновенный профан, - каким найдет он положение вещей в настоящее время, в лето от Рождества Христова 1906? Он жаждет фактов; он жаждет науки; но он жаждет также и религии. А так как он любитель философии, а не оригинальный творец, то он оглядывается по сторонам и ищет себе руководителей из числа профессиональных философов. Многие из вас, здесь присутствующих, а, может быть, и большинство - являются такого рода любителями философии.

Но какого же рода философию предлагают вам для удовлетворения ваших потребностей? Вы встречаете эмпирическую философию, которая для вас недостаточно религиозна, и религиозную философию, которая недостаточно эмпирична. Если вы взглянете в ту сторону, где особенно почитают факты, вы увидите всю программу “жестких” в действии, но зато и “конфликт между наукой и религией” в полном разгаре. Вот перед вами “жесткий” обитатель Скалистых Гор Геккель, с его материалистическим монизмом, его эфиром - богом и его насмешкой над высшим Богом, как над “газообразным позвоночным”. Вот Спенсер, рассматривающий историю мира исключительно, как процесс перераспределения материи и движения, и учтиво выпроваживающий религию у самого входа в здание науки: он ничего не имеет против того, чтобы религия существовала, но она никогда не должна показываться внутри храма.

На протяжении последних ста пятидесяти лет успехи науки имели, по-видимому, тот результат, что расширилась сфера действия материальной вселенной и уменьшилось значение человека. Следствием было то, что можно считать ростом натуралистического или позитивистического самочувствия. Человек теперь не законодатель природы, послушный исполнитель. Природа стоит твердо, неподвижно; человек должен приспособляться к ней. Ему остается только зарегистрировать истину - как бы она ни была бесчеловечна - и подчиняться ей. Романтическая спонтанейность и мужество исчезли, мироощущение стало материалистично и уныло. Идеалы представляются в виде бессильных, ненужных эпифеноменов физиологических процессов; все высшее объясняется из низшего и всегда сводится к нему. Словом, перед вами находится материалистический мир, в котором хорошо и уютно чувствуют себя одни только “жесткие”.

Если вы обратитесь за утешением к религиозному лагерю и спросите ответа у философии “мягких”, то вы увидите следующее: В наше время религиозная философия у говорящих по-английски народов представляет два основных типа. опять из них радикален и агрессивен, дугой, по-видимому, бьет понемногу отступление. Говоря о радикальном крыле религиозной философии, я имею ввиду так называемый трансцендентный идеализм англо-гегельянский школы, философию таких мыслителей, как Грин, оба Кэрда, Бозанкет, Ройс. Это направление в философии имело огромное влияние на наиболее вдумчивых из наших протестантских теологов. Оно пантеистического характера и, несомненно, в значительной степени ослабило традиционный теизм протестантизма.

Но это теизм все-таки еще существует. Он происходит по прямой линии - через ряд постепенных уступок - от того догматического и схоластического теизма, который до сих пор во всей своей неприкосновенности преподается в католических семинариях. Его долгое время называли у нас философией шотландской школы. Его я и имел в виду, говоря о той религиозной философии, которая, по-видимому, бьет отступление. Между безграничными притязаниями гегельянцев и иных философов “Абсолюта”, с одной стороны, и такими же притязаниями эволюционистов и агностиков, с другой стороны, представители этого философского направления - мыслители, как Джемс Мартино, профессор Баун, профессор Лэдд и др., - должны чувствовать себя в довольно скверном положении. Каким бы чистым и безупречным вы ни находили это философское течение, в нем не чувствуется сильного, радикального темперамента. Оно эклектично, оно соткано из компромиссов и превыше всего ставит отыскание какого-нибудь modus vivendi. Оно охотно принимает выставляемые дарвинизмом факты, оно принимает данные физиологии мозга, но все эти факты и данные не преисполняют его ни активностью, ни энтузиазмом. Ему не хватает агрессивного, победоносного тона, - в результате оно не имеет никакого авторитета . Наоборот, философия абсолютного обладает известным авторитетом, и этим она обязана своему более радикальному тону.

Между этими, двумя системами предстоит вам выбирать, когда вы обращаетесь к “мягкой” школе. И если вы поклонники фактов - какими я вас предположил - то вы найдете змеящийся след рационализма и интеллектуализма во всем, что находится с этой стороны. Конечно, вы спасаетесь от материализма, который идет рука об руку с господствующим эмпиризмом, но за это спасение вы платите ценой потери контакта с конкретным многообразием жизни. Философы абсолюта обретаются на такой высоте абстракций, что они никогда и не пытаются спуститься с нее. Абсолютный Дух, который они предлагают нам, Дух, творящий мир тем, что мыслит его, мог бы с таким же успехом сотворить миллионы миров, подобных нашему. Из понятия об Абсолютном вы не сумеете вывести ни одного частного факты. Абсолютное соединимо с любым положением вещей в нашей земной юдоли. Почти такой же бесплотный принцип представляет собой теистический Бог. Чтобы получить хоть какое-нибудь указание об его истинной сущности, вы должны обратиться к сотворенному им миру: он тот бог, который раз и навсегда создал этот мир. Бог теистических писателей живет на таких же высотах абстракции, как и Абсолютное. Философия Абсолютного окружена все-таки некоторым ореолом, некоторым блеском, между тем, как ходячий теизм это нечто крайне тусклое и бледное. Но оба они одинаково далеки от нас и пусты. Вы же ищете философии, которая не только дает работу вашей способности к абстрагированию, но которая должна как-то положительно связать вас с миром действительности, живой человеческой действительности.

Вы ищете такой системы, которая сумела бы соединить в себе две вещи: с одной стороны, честное научное обращение с фактами и готовность считаться с ними - словом, дух приспособления, а с другой, старую веру в человеческие ценности и в вытекающую из них спонтанейность - безразлично романтического или религиозного типа. Здесь и открывается перед вами тяжелая дилемма, т.к. оказывается, что обе части вашего идеала безнадежно оторваны друг от друга. Если вы останавливаете свой взор на эмпиризме, вы замечаете, что он сопряжен с умалением человека (inhumanism) и неверием; если же вы обращаетесь к рационалистической философии, которая действительно может называть себя религиозной, то оказывается, что она лишена контакта с конкретными фактами, что ей чужды наши радости и наши горести.

Я не знаю, настолько ли вы хорошо знакомы с философией, чтобы понять, что я имею в виду этим последним упреком. Поэтому я несколько подробнее остановлюсь на той, присущей весьма рационалистическим системам, черт отчужденности от действительности, которая отталкивает от них всякого серьезного поклонника фактов.

Я был бы рад, если бы у меня сохранились первые страницы работы, которую передал мне год или два назад один студент. Они ярко иллюстрировали бы мою мысль, и я сильно жалею, что не могу вам их прочесть теперь. Этот юноша писал в начале своей работы, как о вещи, никогда не вызывавшей в нем сомнения, что человек, переступая порог философской аудитории, завязывает отношения с миром, совсем отличным от того, который он оставляет за собой на улице. Два эти мира, писал он, имеют так мало общего между собою, что невозможно одновременно думать об обоих. Мир конкретного, личного опыта, к которому принадлежит улица, представляет собою невообразимое многообразие; он запутан, грязен, сложен, мучителен. Мир же, в который вводит вас профессор философии, прост, чист и благороден. В нем отсутствуют противоречия реальной жизни. Он построен в классическом стиле. План его начертан согласно принципам разума, логические необходимости цементируют части его. Основные его черты - чистота и достоинство. Он - словно блестящий, мраморный храм, возведенный на горе.

На самом деле эта философия не столько изображение реальной действительности, сколько своего рода пристройка к нему, классическое святилище, в котором мысль философа-рационалиста находит убежище от невыносимой, готически-сложной путаницы, представляемой голыми фактами. Она не объяснение нашего конкретного мира, она нечто иное, она суррогат его лекарства, путь к спасению.

Темперамент этой философии - если только здесь можно говорить о темпераменте - нечто совершенно отличное от темперамента реальной, конкретной жизни. Утонченность , рафинированность, вот характернейшая черта системы интеллектуалистической философии. Эти системы превосходно удовлетворяют эту ненасытную жажду утонченного объекта созерцания, которая представляет такую сильную потребность нашего духа. Но взгляните, прошу вас. серьезно на этот гигантский мир конкретных фактов, вглядитесь в ужасную путаницу их взаимоотношений, подумайте о разных неожиданностях, о жестокости и дикости, которые он в себе таит, - и скажите мне тогда, будет ли прилагательное “утонченный” тем эпитетом, который непреодолимо вырвется из ваших уст при описании этого мира?

Утонченность, разумеется, имеет место в действительности. Но философия, дышащая только утонченностью, никогда не удовлетворит эмпирического склада мысли. Она непременно будет казаться какое-то искусственной, надуманной конструкцией. Поэтому мы и видим, что люди науки отворачиваются от метафизики, как от чего-то призрачного, безжизненного, а люди практики отрясают прах метафизики от своих ног и следуют за голосом своих страстей.

Действительно, есть нечто отталкивающее в том удовлетворении, каким наполняет мыслителя-рационалиста его чистая. нереальная система. Лейбниц был рационалистическим мыслителем, имевшим несравненно больше интереса к конкретным фактам, чем мы это наблюдаем у большинства рационалистов. И однако, если вы хотите увидеть воплощенный дух поверхностности, вы должны только прочесть эту восхитительно написанную “Теодицею”, где он пытается оправдать пути Божии и доказать, что мир, в котором мы живем, наилучший из возможных миров. Позвольте мне процитировать в доказательство небольшой отрывок.

Разбирая возражения, которые встречают его оптимистическая философия, Лейбниц наталкивается на вопрос о числе осужденных на вечные муки людей. Что число их несравненно больше, чем число спасшихся, - эту посылку он берет готовой у теологов и начинает аргументировать следующим образом: “Зло, - говорит он, - покажется почти ничем в сравнении с добром, если мы только применим в расчет действительные размеры Града Божия. Целий Секундус Курио написал небольшую книгу: “De Amplitudine Regni Coelestis” (О величине царства небесного), которая недавно была перепечатана. Но он не сумел обнять мыслью размеров царства небесного. Представления древних о делах Божьих были довольно убоги... Они думали, что только наша земля обитаема, и останавливались даже перед мыслью об антиподах. Остальная вселенная состояла для них из нескольких блестящих шаров и из немногих хрустальных сфер. Но в наше время - каковы бы ни были границы, которые мы признаем или не признаем у вселенной, - мы должны допустить в ней существование бесчисленного множества светил, столь же великих, как земной шар, или даже больших, и мы должны далее признать, что каждый из них может, подобно нашей земле, иметь одаренных разумом обитателей, хотя это и не непременно должны быть люди. Наша земля лишь одна из шести крупных планет, движущихся вокруг солнца. Но, так как все неподвижные звезды представляют собой солнца то ясно, какое ничтожное место в мире занимает земля, являющаяся только спутником одного из бесчисленных светил. Невозможно что все эти солнца населены одними лишь счастливыми существами, и ничто не заставляет нас думать, что число навеки осужденных очень велико, ибо немногие образцы и примеры достаточны для обнаружения той пользы, которую добро извлекает из зла. Далее, так как у нас нет никаких оснований полагать, что повсюду существуют звезды, то не можем ли мы допустить, что за областью звезд находится еще огромное мировое пространство? И все это необъятное пространство, окружающее область звезд, может быть, полно счастья и славы... К чему же сводятся тогда размышления о нашей земле и ее обитателях? Н умаляется ли она до чего-то несравненно меньшего, чем физическая точка, так как уже в сравнении с расстоянием до неподвижных звезд земля не более точки? Поэтому, так как известная нам часть вселенной почти ничто в сравнении с той, которой мы не знаем и которую мы однако должны допустить; так как, далее, все известное нам зло находится в этом “почти ничто”, - то мы можем вывести отсюда, что зло есть почти ничто в сравнении содержащимся во вселенной добром”.

В другом месте Лейбниц продолжает: “Эта та справедливость, которая не имеет целью ни исправление виновного, ни пример для других, ни возмещение причиненного дурным поступком ущерба. Эта справедливость основана на идее чистой гармонии (fitness), находящей известное удовлетворение в искуплении дурного деяния. Социнеане и Гоббс выставили возражения против этой карающей справедливости, которая есть собственно мстящая справедливость, и которую Бог оставил за собой для многих случаев... Она основана на гармонии вещей и удовлетворяет не только обиженную строну, но и всех мудрых наблюдателей, подобно тому, как хорошая музыка или прекрасная постройка удовлетворяет здоровый дух. Благодаря этому продолжаются муки осужденных, хотя они уже и не служат больше для отвращения людей от греха, и благодаря этому же продолжается награда блаженных, хотя она и не укрепляет никого на стезе добра. Осужденные навлекают на себя постоянно новые муки тем, что продолжают грешить, блаженные же снискивают себе все новые радости, непрестанно совершенствуясь на пути к добру. Оба эти явления основана на принципе гармонии... Ибо Бог, как я уже сказал, сделал все в совершенстве гармоничным”.

Мне приходится разъяснять, как слабо дает себя знать здесь у Лейбица чувство действительности: это и само по себе достаточно ясно. Очевидно, что ни малейшее истинное представление о реальном опыте осужденной души не переходило порога его духа. Ему даже и в голову не пришло то соображение, что чем меньше число “экземпляров” родового понятия “погибшая душа”, которых Бог бросает в виде своего рода отступного в пользу принципа вечной гармонии - тем несправедливее удел блаженных. То, что он преподносит нам, это образец холодной литературной декламации, которой не сможет не сможет согреть и адское пламя.

Не думайте указывать мне на то, что для разоблачения поверхностности рационалистического метода в философии я должен был обратиться к поверхностному веку париков и пудры. Жаждущий фактов мыслитель найдет, что и оптимизм современного рационализма носит тот же точно поверхностный и плоский характер. Реальный мир это нечто широко раскрытое, рационализм же строит системы, а системы должны быть замкнуты. Для людей практической жизни совершенство это нечто очень далекое, нечто, находящееся еще в процессе своего завершения. Для рационализма же эта точка зрения есть иллюзия, порождаемая конечным и относительным бытием: абсолютная основа мира вещей есть от века законченное совершенство.

Превосходный образчик негодования и возмущения, вызываемого бледным и пресным оптимизмом ходячей религиозной философией, я нахожу в произведении талантливого литератора-анархиста, Моррисона I. Свифта. Анархизм Свифта заходит несколько дальше, чем мой собственный, но, признаюсь, я вполне разделяю его неудовлетворенность модным нынче идеалистическим оптимизмом. И я думаю, что таково же будет отношение к Свифту и многих из вас. Он начинает свой памфлет о “Человеческом подчинении” (“Human Submission”) рядом заметок из газетной хроники (случай самоубийства, смерти от голода и т.п.), в качестве иллюстраций нашей эпохи цивилизации. Так например: “Исходив по снегу город из одного его конца в другой в тщетных поисках работы, приказчик Джон Коркоран, жена и шесть детей которого сидели без хлеба и получили от домохозяина приказание очистить квартиру за невзнос квартирной платы, сегодня покончил с собой, выпив карболовой кислоты. Коркоран потерял свое место по болезни три недели назад. За короткое время этой вынужденной бездеятельности его скудные сбережения были израсходованы. Вчера он получил работу в артели для уборки снега, но, не вполне оправившись еще от болезни и слабости, он должен был через час оставить работу. Тогда снова поднялась мучительная задача отыскания занятия. Совсем упавший духом Коркоран вчера ночью вернулся к себе домой. Здесь он нашел голодных жену и детей, а на дверях объявление хозяина об освобождении квартиры. На следующее утро он выпил яд.

“ Передо мной, продолжает Свифт, лежит множество заметок подобного рода; ими можно было бы без труда заполнить целую энциклопедию. Я привожу лишь эти немногие, как образчики истолкования мира. “Мы замечаем присутствие Бога в его мире”, читаем мы в одном из последних номеров одного английского журнала. (Именно наличность зла в этой временной жизни есть условие совершенства в жизни вечной, пишет профессор Ройс (“The World and the Individual”, II, 385)). “Абсолютное тем богаче, тем большие дисгармонии и большее разнообразие оно включает в себя”, утверждает Ф. Г. Брэдли (“Appearance and Realty”, 204). Он полагает, что эти погибшие существования делают мироздание богаче, - и это есть философия! Но в то время, как профессора Ройс и Бредли и целая армия незлобивых и хорошо откормленных философов раскрывает перед нами Абсолютное и Действительность и так хорошо объясняют наличность зла и горя, - единственные, известные нам во вселенной существа, одаренные сознанием того, что такое мир, находятся в указанном уже мною положении. То, что испытывают эти люди, и есть Действительность. Их опыт - это абсолютно действительный момент мировой истории. Это личный опыт существ, - находящихся в нашем круге знания - в положении, наиболее подходящим для того, чтобы иметь опыт, чтобы рассказать нам, что есть . Какое ничтожное значение имеет размышление об опыте разных философов по сравнению с непосредственными, личными ощущениями людей, переживающих его! Философы имеют дело с тенями, знают же истину те, кто живут и чувствуют. К этой точке зрения приходит мало-помалу дух человечества - не дух философов и класса собственников - а дух всей огромной массы молчаливо, про себя, думающих и чувствующих людей. Они начинают теперь судить о мире подобно тому, как они дозволяли до сих пор жрецам науки и религии судить о них ...

“Рабочий из Кливленда, убивший себя и своих детей (один из приводимых Свифтом случаев), один из поразительнейших элементарных фактов современного мира, современной вселенной. Никакими трактатами о Боге, о Любви, о Бытии - бесполезно возвышающимися в своей пустоте - нельзя будет свести на нет или скрасить этот факт. Этот факт один из простых, неразложимых элементов жизни мира, - и это после миллионов лет космического развития, после двухтысячелетнего существования христианства. В духовной жизни он представляет такой же первичный, неразложимый элемент, каким в физическом мире являются разные атомы или под-атомы. И из этого факта непреодолимо вытекает убеждение в обмане, в ложности всей той философии, которая не умеет разглядеть в подобных явлениях квинтэссенции всякого сознательного опыта. Эти факты неопровержимо доказывают ничтожество религии. Человечество больше не отдаст в распоряжение религии двухсот тысяч или двух тысяч лет, чтобы дать ей возможность испробовать самою себя и расточать человеческое время. Время религии, ее годы испытания закончились; ее собственное свидетельство кладет ей конец. В распоряжении человечества нет лишних веков и тысячелетий, чтобы испробовать дискредитированные системы” [1].

Так реагирует человек эмпирического склада мысли на идеалистические построения. Ему решительно не по душе меню рационализма: “не нужно, благодарю”. “Религия”, говорит Свифт, “похожа на лунатика, для которого все действительные вещи не имеют никакого значения”. Может быть не столь страстным по форме, но таким же по существу, будет в наше время приговор всякого любящего философию и серьезного человека ищущего у профессоров философии ответа на вопрос - как удовлетворить ему свои душевные потребности во всей их полноте. Писатели эмпирической складки предлагают ему материализм, рационалисты - нечто религиозное, но того сорта религии, для которого “действительные вещи не имеют никакого значения”. Благодаря этому он и становится судьей над нами, философами. Все мы, - как “мягкие”, так и “жесткие”, - оставляем его неудовлетворенным. И мы не должны относится пренебрежительно к его приговорам, ибо, в конце концов, он-то и есть совершенный дух, тот дух, потребности которого максимальны, тот дух, наконец, чье недовольство и критика рано или поздно становятся гибельными для всякой философии.

Здесь именно и начинается моя собственная попытка решения современной дилеммы в философии. Я предлагаю прагматизм - название это звучит довольно странно - как ту философию, которая способна удовлетворить требования обоего рода. Прагматизм способен оставаться религиозным, подобно рационализму, но в то же время, подобно эмпирическим системам, он способен сохранять интимнейшую близость с фактами. Я надеюсь, что сумею многим из вас внушить такое же благоприятное мнение о прагматизме, какое имею сам. Но так как лекция моя близится к концу, то я не намерен вводить теперь самый прагматизм.

В ближайший раз, вместе с началом лекции, я начну с прагматизма. В настоящий же момент я предпочитаю посвятить еще несколько минут тому, о чем я сейчас говорил.

Если некоторые из вас, здесь присутствующих, профессиональные философы - а об иных я это знаю - то вы, несомненно, должны были найти мой способ выражения непростительно, даже невероятно. грубым и примитивным. “Мягкие” и “жесткие” темпераменты - что за варварская классификация! Философия вся состоит из логических тонкостей, из разных логических субтильностей и нюансов; в ней имеют место всякого рода комбинации и переходы. Не значит ли это писать грубую карикатуру, не значит ли это выражать самым низменным образом самые возвышенные вещи, если представлять философские конфликты и контроверзы в виде какой-то бесшабашной драки двух враждебных темпераментов! Что за ребяческая, что за поверхностная точка зрения! Далее, как нелепо вменять рационалистическим системам в преступление их абстрактность и осуждать их за то. что они считают себя святилищами и местами убежища, а не продолжениями мира действительности! Разве все наши теории не являются убежищами и целебными средствами? И если философия должна быть религиозной, то может ли она не быть местом убежища от ударов грубой действительности? Может ли она сделать что-нибудь лучшее, чем поднять нас над животным миром наших чувств и показать нам иную и лучшую обитель для нашего духа в этой великой сети идеальных принципов, охватывающих всю угадываемую разумом действительность? Разве принципы и общие точки зрения могут не быть абстрактными схемами? Разве при постройке Кельнского собора не руководились планом архитектора? Разве утонченность сама по себе нечто отвратительное? Разве грубая действительность единственно истинная вещь?

Я чувствую - поверьте мне - всю силу этого обвинения. Действительно, нарисованная мною картина необычайна упрощена и груба. Но, как и всякая абстракция, она не бесполезна. И, если философы позволяют себе абстрактно рассматривать жизнь мира, то они не должны жаловаться, если абстрактно рассматривают жизнь самой философии. Фактически, нарисованная мной картина, как она ни схематично и груба, буквально верна. Темпераменты с их симпатиями и антипатиями определяют в действительности - и всегда будут определять - философские воззрения людей. Детали философских систем обдумываются по частям одна за другой, и мыслитель работающий над своей системой, часто, может быть, из-за деревьев не видит леса. Но когда работа закончена, когда дух произвел свою подводящую всему итог операцию синтеза, система начинает - подобно одушевленному существу - жить своей собственной жизнью с той простой своеобразной ноткой индивидуальности, которая навещает нашу память, как навещает человека призрак умершего друга или врага.

Ни один только Уот Уитмен имел право сказать, что “кто прикоснется к этой книге, прикоснется к человеку”. Такие же точно живые люди книги всех великих философов. Мы чувствуем в каждом из таких произведений какой-то личный, характерный. но неописуемый аромат, и это чувство есть лучший плод нашего собственного законченного философского образования. Всякая философская система желает быть изображением этого великого Божьего мира; в действительности же она - нагляднейшее проявление того, как необычайно своеобразен аромат индивидуальности одного из наших ближних. Раз сущность философских систем сведена к этому (а изощренный научной критикой ум производит эту операцию сведения относительно всех систем), то наше отношение к ним выражается в каком-то смутном инстинктивном ощущении удовлетворения или неудовлетворения. Мы становимся столь же решительными в своем “да” или “нет”, как в том случае, когда кто-нибудь, выступающий кандидатом на выборах, заискивает в нашем расположении; наше суждение составляется в самых простых выражениях похвалы или порицания. На одну сторону мы кладем наше собственное мироощущение, на другую - предлагаемую нам философию с ее особым оттенком, - и одно слово резюмирует результат нашего сравнения.

“Statt der lebendingen Natur, da Gott die Menschen schuf nein” (вместо живой природы, в которой Бог поместил созданными людей), говорим мы, эти туманные измышления, эти деревянные, точно проведенные линейкой, теории, эти запутанные искусственные построения, этот продукт неуклюжего школьного творчества, это сновидение больного человека! Прочь с ними, прочь со всеми ими! Невозможно, невозможно!

Разумеется, наше окончательное впечатление о всякой философской системе составляется на основании изучения ее во всех подробностях, но реагируем мы именно на это окончательное впечатление. По степени решительности и определенности этих наших синтезирующих реакций можно судить и о степени нашего понимания в вопросах философии: тот непосредственный, порожденный интуицией, эпитет, каким мы характеризуем подобные сложные системы, и есть мерило нашего понимания. Впрочем, не нужно непременно быть большим знатоком дела, чтобы найти подходящий эпитет. Немногие люди имеют свою собственную, вполне разработанную философию. Но почти каждый имеет свое особенное индивидуальное мироощущение, а также ощущение того, что знакомые философские системы не дают адекватного выражения картины мира. Эти системы не покрывают целиком его мира. Одна система для этого слишком изысканна, другая слишком педантична, третья слишком смахивает на старую ветошку, четвертая слишком ненормальна, пятая слишком искусственна и т.д. Во всяком случае и он и мы сейчас же чувствуем, что в подобных системах не все в полном порядке и что они не имеют право говорить от имени вселенной. Платон, Локк, Спиноза, Милль, Кэрд, Гегель - я нарочно не привожу более близких нам имен - ведь эти имена для многих из вас, думаю я, представляют лишь напоминание о целом ряде своеобразных, не приведших к желанной цели попыток. Было бы очевидной нелепостью, если бы подобные методы рассмотрения мира были действительно истинными.

Мы, философы, должны считаться с такими чувствами с вашей стороны. В конечном счета, как я говорил, все наши системы подлежат этому суду чувства. Только то миросозерцание выйдет победителем, которое сумеет произвести наибольшее впечатление на все нормальные умы.

Теперь еще одно слово по поводу того мнения, будто философские системы представляют собой непременно схемы. Есть схемы и схемы, есть планы построек плотных , телесных, во всех своих трех измерениях высящихся перед духовным взором зодчего, и есть планы построек плоских , сочиненных на бумаге, с помощью линейки и циркуля. Эти последние остаются бесплотными и плоскими, даже когда они отстроены камнем и цементом, и уже сама схема, сам план говорит заранее об этом результате. Схема сама по себе, конечно, вещь худая и тощая, но она не должна непременно символизировать, непременно намекать (suggest) на тощую вещь. Но именно окончательная худоба и бестелесность того, на что намекают обычные рационалистические системы, и вызывает у эмпириков гримасу пренебрежения. Здесь очень кстати будет взять для примера систему Герберта Спенсера. Рационалисты замечают в ней массу недостатков. У Спенсера сухой, как у школьного учителя, темперамент; он монотонен, как волынка; в ведении аргументации он любит дешевые уловки; он обнаруживает отсутствие достаточного знакомства даже с принципами механики; основные идеи его страдают какой-то неопределенностью, и вообще вся его система какая-то деревянная, точно сколоченная из потрескавшихся досок, - и при всем том половина Англии желает, чтоб его похоронили в Вестмистерском аббатстве.

Почему же это? Почему это почтение и почитание Спенсера, несмотря на все находимые в нем рационалистами недостатки? Почему такое множество образованных людей, сознающих эти недостатки - и в том числе, может быть, вы и я - желают видеть его погребенным в аббатстве?

Просто потому, что мы чувствуем, что в вопросах философии его сердце было на месте. Может быть, принципы его, так сказать, одна кожа и кости; но во всяком случае в своем миросозерцании, как оно дано в его работах, он пытается сообразовываться с конкретными особенностями реальной действительности. В любой главе у него слышишь живой гул фактов, он никогда не устает приводить факты, он подчеркивает факты, и всегда обращен лицом к ним, - и этого достаточно. Для человека эмпирической складки это именно и нужно.

Прагматическая философия, о которой я начну говорить в следующей лекции, точно также сохраняет тесную внутреннюю связь с фактами, но - в отличие от Спенсеровской философии - она ни в начале, ни в конце не выпроваживает за дверь положительных религиозных построений: она и с ними сохранят интимную близость.

Я надеюсь убедить вас, что прагматизм и есть тот средний, удовлетворяющий путь философии который вы ищете.

2-ая лекция
Что такое прагматизм 

Несколько лет тому назад мне пришлось быть с целой компанией в горах. Вернувшись раз с прогулки, я застал все общество ведущим ожесточенный философский спор. Объектом спора была белка, обыкновенная живая белка. Предполагалось, что она сидит на дереве, по ту сторону которого в прямо противоположном направлении находится человек. Этот человек желает увидеть белку, для чего и бежит быстро вокруг дерева, - но напрасно: как скоро ни бежит он, белка с той же скоростью движется в противоположную сторону, так что дерево все время закрывает ее от человека, и он никак не может ее увидеть. Отсюда возникает философская проблема: движется ли человек вокруг белки или нет? Конечно, он движется вокруг дерева, на котором расположилась белка; но движется ли он вокруг белки. При неограниченном свободном времени, которое имелось в этом пустынном месте у спорящих, аргументация была под конец вся исчерпана. Всякий составил себе определенное мнение, на котором и упорно стоял. Так как голоса разделились пополам, то, когда я подошел, обе стороны обратились ко мне, чтобы с моей помощью получить большинство. Помня схоластическое правило, что там, где встречается противоречие, там надо установить различение, и я стал искать таковое и сейчас же его нашел.

“Вопрос о том, какая из сторон права, - сказал я , - зависит от того, какой практический смысл вы вкладываете в выражение “двигаться вокруг” белки. Если “двигаться вокруг белки” значит переходить от нее с севера к востоку, затем к югу, западу, потом опять к северу, то, разумеется, человек движется вокруг белки, ибо он последовательно занимает все эти положения. Если же, наоборот, употребляя это выражение. вы имеете в виду чтобы быть сперва vis-a-vis белки, затем по правую руку от нее, затем сзади, затем по левую руку, и, наконец, снова vis-a-vis, то точно также разумеется, что человек не движется вокруг белки, ибо, благодаря производимым ею компенсирующим движениям, она все время показывает человеку свое брюхо и прячет от него спину. Установите это различение, и тогда не будет никаких оснований для дальнейшего спора. Обе стороны правы или не правы, в зависимости от того, в каком практическом смысле они употребляют выражение “двигаться вокруг”.

Лишь один или двое из пылких спорщиков нашли в моем решении софистическую уловку, говоря, что им дела нет до разных схоластических тонкостей, что они имели в виду просто то, что обыкновенно понимается под словом “вокруг”. Большинство же, по-видимому, признало, что сделанное мною различие устраняет предмет разногласия.

Я привел этот незначительный анекдот, как особенно простой образчик применения прагматического метода, о котором собираюсь теперь говорить. Прагматический метод - это прежде всего метод улаживания философских споров, которые без него могли бы тянуться без конца. Представляет ли собою мир единое или многое? - царит ли в нем свобода или необходимость? - лежит ли в основе его материальный принцип или духовный? Все это одинаково правомерные точки зрения на мир, - И споры о них бесконечны. Прагматический метод в подобных случаях пытается истолковать каждое мнение, указывая на его практические следствия. Какая получится для кого-нибудь практическая разница, если принять за истинное именно это мнение, а не другое? Если мы не в состоянии найти никакой практической разницы, то оба противоположных мнения означают по существу одно и то же, и всякий дальнейший спор здесь бесполезен. Серьезный спор возникает только в том случае когда мы можем указать на какую-нибудь практическую разницу, вытекающую из допущения, что права какая-нибудь одна из сторон.

Взгляд, брошенный на историю этого учения, выясняет нам еще лучше, что такое прагматизм. Название это произведено от того самого греческого слова “praxis” (значит “действие”), от которого происходят наши слова “практика” и “практический”. Впервые оно было введено в философию Чарльзом Пирсом (Peirce) в 1878 г. В статье под заглавием “How to make our ideas clear” (“Как сделать наши идеи ясными”), помещенной в январской книжке журнала “Popular science Monthly” за 1878 год [2]. Пирс указывает сперва, что наши убеждения (beliefs) суть фактически правила для действия, затем он говорит, что для того, чтобы выяснить смысл какого-нибудь утверждения, мы должны лишь определить тот способ действия (conduct), которое оно способно вызвать: в этом способе действия и заключается для нас все значение данного утверждения. В основе всех находимых нами между нашими мыслями (утверждениями) различий - даже самого тонкого и субтильного свойства - лежит следующий конкретный факт: ни одно из них не настолько тонко, чтобы выражаться как-нибудь иначе чем в виду некоторой возможной разницы, в области практики. Поэтому, чтобы добиться полной ясности в наших мыслях о каком-нибудь предмете, мы должны только рассмотреть, какие практические следствия содержатся в этом предмете, т.е. каких мы можем ожидать от него ощущений и какого рода реакциям со своей стороны мы должны подготовиться. Наше представление об этих следствиях - как ближайших, так и отдаленных - и есть все то, что мы можем представить себе об этом предмете, - поскольку вообще это представление имеет какое-нибудь положительное значение.

В этом состоит принцип Пирса, принцип прагматизма. В течении двадцати лет он оставался никем не замеченным, пока я в докладе, прочитанном перед философским кружком профессора Гауисона в Калифорнийском университете, не воспользовался им и не применил его специально к религии. К этому времени (1998) почва была, по-видимому, подготовлена для восприятия нового учения. Слово “прагматизм” начинает широко распространяться, и в настоящее время оно пестрит на страницах философских журналов. Со всех сторон говорят о прагматическом движении, говорят иногда почтительно, иногда пренебрежительно. но редко с ясным пониманием сути дела. Ясно, что это название отлично подошло к целому ряду философских направлений, которым до сих пор не хватало общего имени, и что прагматизм пустил уже прочные корни.

Чтобы понять все значение принципа Пирса, надо научиться применять его в конкретных случаях. Несколько лет тому назад я заметил. что Оствальд, знаменитый лейпцигский химик, превосходно пользовался принципом прагматизма в своих лекциях по натурфилософии, хотя он и не называл его этим именем.

“Все виды реального, - писал он мне, - влияли на нашу практику, и это влияние и есть их значение (neaning) для нас. На своих лекциях я обыкновенно ставлю вопрос следующим образом: что изменилось бы в мире, если бы из конкурирующих точек зрения была верна та или другая? Если я не нахожу ничего, что могло бы измениться, то данная альтернатива не имеет никакого смысла”.

Иначе говоря, обе конкурирующие точки зрения означают практически одну и ту же вещь, - а другого значения, кроме практического, для нас не существует. В одном напечатанном докладе Оствальда мы находим пример, хорошо поясняющий его мысль. Химики долгое время спорили о внутреннем строении некоторых тел, называемых “таутомерными”. Свойства их, по-видимому, одинаково хорошо согласовались как с предположением, что внутри их находятся в колебательном движении атом водорода, так и с гипотезой, что они представляют собой неустойчивые смеси из двух тел. Завязался ожесточенный, не приведший ни к чему определенному спор. “Спор этот, - замечает Оствальд, - никогда бы и не начался если бы спорящие спросили себя, какая окажется на опыте разница, если допустить, что верна та или иная точка зрения. Тогда бы ясно обнаружилось, что никакой такой фактической разницы не может получиться, и оказалось бы, что весь этот спор столь же нереальный и мнимый, как препирательство каких-нибудь первобытных людей о том, благодаря кому подымается замешенное тесто, благодаря ли эльфам или гномам” [3].

Любопытно видеть, как теряют все свое значение многие философские споры, раз только вы подвергнете их этому простому методу испытания и спросите о вытекающих из них простых следствиях. Не может быть разницы в одном каком-нибудь пункте, которая бы не составила разницы в каком-нибудь другом, - не может быть разницы в абстрактной истине, которая бы не выразилась в конкретных фактах и в вытекающем отсюда для кого-нибудь, как-нибудь, где-нибудь и когда-нибудь способе действия. Вся задача философии должна была бы состоять в том, чтобы указать, какая получится для меня и для вас определенная разница в определенные моменты нашей жизни, если бы была истинной та или иная формула мира.

В прагматическом методе нет ничего абсолютно нового. Сократ был приверженцем его. Аристотель методически пользовался им. С помощью его Локк, Беркли и Юм сделали многие ценные приобретения для истины. Шэдуорз Ходжсон настойчиво повторял, что действительность есть лишь то, за что она “признается”. Но все эти предшественники прагматизма пользовались им лишь случайно, урывками: это была как бы прелюдия. Только в наше время метод прагматизма приобрел всеобщий характер, сознал лежащую на нем мировую миссию и заявил о своих завоевательных планах. Я верю в эту миссию и в эти планы и надеюсь, что под конец воодушевлю вас своей верой.

Прагматизм представляет собой отлично знакомое философское направление (attitude) - именно эмпирическое направление, - но он представляет его, как мне кажется, в более радикальной форме и притом в форме, менее доступной возражениям, чем те, в которых выступал до сих пор эмпиризм. Прагматизм решительно, раз и навсегда, отворачивается от целой кучи застарелых привычек, дорогих профессиональным философам. Он отворачивается от абстракций и недоступных вещей, от словесных решений, от скверных априорных аргументов, от твердых неизменных принципов, от замкнутых систем, от мнимых абсолютов и начал. Он обращается к конкретному, к доступному, к фактам, к действию, к власти. Это означает истинный отказ от рационалистического метода (temper) и признание господства метода эмпирического. Это означает открытый воздух, все многообразие живой природы, противопоставленные догматизму искусственности, притязаниям на законченную истину.

Прагматизм в то же время не выступает в пользу каких-нибудь определенных специальных выводов. Он только метод. Но полное торжество этого метода повлечет за собой колоссальную перемену в том, что я на первой лекции назвал “темпераментом” философии. Сторонником ультра-рационалистического метода придется тогда плохо, как приходится плоха царедворцам в республиках или священникам-ультрамонтанам в протестантских странах. Наука и метафизика сблизятся между собой и сумеют на деле работать дружно, рука в руку.

Метафизика обыкновенно прибегала к довольно первобытному методу исследования. Вы знаете, что люди всегда имели склонность к запрещенной законом магии, и вы знаете так же, какую роль в магии играли всегда слова . Дух, гений, демон, вообще всякая чистая и не чиста сила, находятся в вашей власти, если вы только знаете ее имя или связывающую ее формулу заклинания. Соломон знал имена всех духов и благодаря этому держал их у себя в полном подчинении. Словом мир всегда представлялся первобытному уму в виде своеобразной загадки, ключ к которой нужно искать в некотором всеозаряющем, приносящем власть, имени или слове. Это слово дает принцип мира, и владеть им значит, в некотором роде, владеть самим миром. “Бог”, “Материя”, “Разуму”, “Абсолютное”, “Энергия” - все это подобные, решающие загадку мира, имена. Раз вы их имеете, вы можете быть покойны. Вы находитесь тогда у конца своего метафизического исследования.

Но если вы оперируете прагматическим методом, вы никогда не увидите в подобном слове завершения своего исследования. Из каждого слова вы должны извлечь его практическую наличную стоимость (practical cash-value), должны заставить его работать в потоке вашего опыта. Оно рассматривается не столько как решение, сколько как программа для дальнейшей работы, в частности, как указание на те методы, с помощью которых может быть изменена данная нам действительность.

Таким образом теории представляют собой не ответы на загадки, - ответы, на которых мы можем успокоится: - теории становятся орудиями. Мы не успокаиваемся в сладкой бездеятельности на теориях, мы идем вперед и сверх того при случае изменяем с их помощью природу. Прагматизм делает все наши теории менее тугими (unstiffens), он придает им гибкость и каждую усаживает за работу. По существу он не представляет ничего нового, и поэтому гармонирует со многими старыми философскими направлениями.

Так, например, с номинализмом он сходится в том, что постоянно обращается к частному, индивидуальному; вместе с утилитаризмом он подчеркивает практический момент действительности; с позитивизмом он разделяет его презрение к словесным решениям, к бесполезным вопросам и метафизическим абстракциям.

Все это, как вы видите анти-ителлектуалистические тенденции. Против притязаний и метода рационализма прагматизм всегда выступает в полном вооружении. Но он никогда не защищает - по крайней мере, в исходном своем пункте - каких-нибудь определенных, специальных теорий. Он не имеет никаких догматов, не выставляет никаких особых учений: он имеет только свой метод. Как хорошо выразился молодой итальянский прагматист Папини, он расположен посреди наших теорий, подобно коридору в гостинице. Бесчисленное множество номеров выходит на этот коридор. В одной комнате вы найдете человека, пишущего атеистический трактат; в ближайшей какой-нибудь другой - человек молится на коленях о подаянии веры и силы; в третьей - химик исследует свойства тел; в четвертой - обдумывается какая-нибудь система идеалистической метафизики; в пятой - доказывается невозможность метафизики. Но коридор принадлежит всем; все должны пользоваться им, если желают иметь удобный путь, чтобы выходить и заходить в свои комнаты.

Таким образом прагматический метод отнюдь не означает каких-нибудь определенных результатов, - он представляет собой только известное отношение к вещам, известную точку зрения (attitude of orientation). И именно такую точку зрения, которая побуждает нас отвращать свой взор от разных принципов, первых вещей, “категорий”, мнимых необходимостей, и заставляет нас смотреть по направлению к последним вещам, результатам, плодам, фактам.

Сказанного довольно о прагматическом методе. Вы, может быть, найдете, что я скорее расхваливал его вам, чем разъяснял, но вскоре я покажу применение его на примере некоторых хорошо знакомых проблем, так что вы получите достаточно полное представление о нем. Но надо заметить, что слово прагматизм стали употреблять и в более широком смысле, имея в виду так же некоторую теорию истины . Впоследствии, когда наш путь будет несколько расчищен, я намереваюсь посвятить изложению этой теории целую лекцию, поэтому теперь я могу быть очень краток. Но, так как за схематическим, кратким изложением трудно следить, то я попрошу у вас на четверть часа удвоенного внимания. Если кое-что и останется неясным, то я надеюсь разъяснить это в дальнейших лекциях.

Одна из наиболее успешно разрабатываемых в наше время отраслей философии - это так называемая интуитивная логика, т.е. изучение условий, при которых развивались науки. С некоторого времени все пишущие по этому вопросу стали обнаруживать замечательное единодушие в своем понимании того, что представляют собой законы природы и элементарные феномены (elements of fact), поскольку они выражаются в математических, физических и химических формулах. Когда были найдены первые математическая, логическая и физическая единообразия - первые законы - то исследователи были так поражены получившейся красотой, простотой и ясностью результатов, что поверили, будто они раскрыли подлинные мысли Всемогущего. Оказалось, что его дух так же проявляет себя в грандиозных силлогизмах. Оказалось, что и он мыслит в конических сечениях, квадратах, корнях и пропорциях. Он занимается геометрией, подобно Эвклиду. Он сделал то, что планеты в своем движении подчиняются Кеплеровым законам; он сделал то, что скорость падающих тел растет пропорционально времени; он сделал то, что лучи света при преломлении подчиняются закону синусов; он создал классы, порядки, семейства и роды животных и растений и установил между ними неизменные различия. Он мыслил архетипы всех вещей и предначертал их изменения. И когда мы теперь сызнова открываем какое-нибудь из этих удивительных его предначертаний, мы улавливаем подлинные намерения его духа.

Но вместе с дальнейшим развитием науки стала укрепляться мысль, что большинство - а, может быть, и все - наших законов природы имеют только приблизительный характер. Кроме того, сами законы стали так многочисленны, что их даже невозможно и сосчитать. Во всех областях науки имеется кроме того многочисленные конкурирующие формулировки законов, и исследователи мало-помалу привыкли к мысли, что ни одна теория не есть абсолютно точная копия действительности и что каждая из них может быть полезной с какой-нибудь определенной точки зрения. Огромное значение теорий заключается в том, что они суммируют старые факты и ведут к новым. Они представляют собой своеобразный искусственный язык, своего рода логическую стенографию, как кто-то назвал их, служащую нам для записи наших отчетов о природе. А все языки, как известно, допускают некоторую свободу в способе выражения, и к тому же в них имеются различные наречия.

Таким образом человеческий произвол изгнал из научной логики божественную необходимость. Если я назову имена Зигварта, Маха, Оствальда, Пирсона, Мильо, Пуанкарэ, Дюгема, Рюйссена, то специалисты из вас легко поймут, какое направление я имею в виду и сумеют присоединить сюда еще другие имена.

Несомые на гребне этой научной волны появляются затем Шиллер и Дьюи со своим прагматическим объяснением того, что повсюду означает истина. “Истина”, учат они, означает в наших мыслях (ideas) и убеждениях то же самое, что она значит в науке. Это слово означает только то, что мысли (составляющие сами лишь части нашего опыта) становятся истинными ровно постольку, поскольку они помогают нам приходить в удовлетворительное отношение к другим частям нашего опыта, суммировать их и резюмировать с помощью логических сокращений вместо того, чтобы следовать за нескончаемой сменой отдельных явлений. Мысль, которая может, так сказать, везти нас на себе; мысль, которая успешно ведет нас от какой-нибудь одной части опыта к любой другой, которая целесообразно связывает между собой вещи, работает надежно, упрощает, экономизирует труд - такая мысль истинна ровно постольку, поскольку она все это делает. Она истинна, как орудие логической работы, инструментально . В этом заключается “инструментальная” точка зрения на истину, с таким успехом развиваемая в Чикаго (Дьюи), та точка зрения, что истина наших мыслей означает их способность “работать” на нас (“work”), с таким блеском возвещенная в Оксфорде (Шиллером).

Дьюи, Шиллер и их сторонники дошли до этой общей теории истины, следуя просто примеру геологов, биологов и физиологов. Решительный шаг в развитии и установлении этих наук был сделан плодотворной мыслью исходить из каких-нибудь простых, наблюдаемых в настоящее время в действии, процессов - как например денудация гор благодаря выветриванию, уклонение от родительского типа, изменение языка благодаря обогащению его новыми словами и новыми способами произношения - и затем обобщить их, применить их ко всем временам, получая таким образом огромные результаты от суммирования на протяжении многих веков и мелких действий.

Тот доступный для наблюдения момент, который Дьюи и Шиллер выделили специально для своего обобщения, заключается в известном всем процессе, с помощью которого всякий отдельный человек приспособляется к новым мнениям . Этот процесс повсюду и всегда один и тот же. У индивида имеется уже запас старых мнений, но случайно он наталкивается на новый опыт, вносящий в их среду элемент брожения. Например, кто-нибудь противоречит этим мнениям, или сам он в минуту размышления находит, что они противоречат друг другу, или же он узнает о фактах, с которыми они не согласимы, или в нем подымаются желания, которых они уже не могут удовлетворить. В результате, во всяком случае, получается внутренняя тревога, чуждая до сих пор духу индивида, тревога, от которой он пытается освободиться, изменяя свои прежние мнения. Он спасает из них столько, сколько только может, так как в вопросах верований и убеждений все мы крайне консервативны. Он пробует изменить сперва одно какое-нибудь мнение, потом другое (они ведь неодинаково поддаются изменению), пока, наконец, у него не блеснет какая-нибудь новая мысль, которую можно присоединить к старому запасу, произведя в нем минимальное нарушение, мысль, которая является как бы посредником между старым и новым опытом, весьма успешно и удачно соединяя их между собой.

Эта новая мысль признается тогда за истинную. Она сохраняет старый запас истин с минимумом изменений в нем - модифицируя его лишь настолько, насколько это требуется для возможности вмещения новой истины. Этот процесс модификации совершается по наиболее привычным, наиболее проторенным путям мышления. Гипотеза, слишком резко разрывающая с прошлым и нарушающая все наши предвзятые мнения, никогда не будет признана за истинное объяснение нового явления. Мы будем упорно искать до тех пор, пока не найдем чего-нибудь менее эксцентричного. Даже сильнейший переворот в убеждениях и верованиях человека оставляет незатронутыми значительнейшую часть его прежних взглядов. Время и пространство, причина и следствие, природа и история, весь ход собственной жизни человека остаются неподверженными действию подобных переворотов. Новая истина всегда посредник, всегда миротворец. Она сочетает старые мнения с новым фактом при минимуме пертурбаций и при максимуме непрерывности. В наших глазах всякая теория истинна прямо пропорционально ее успеху в разрешении этой “задачи на максимум и минимум”. Но, разумеется, успех при решении этой задачи вещь весьма относительная. Мы говорим, например, что такая-то теория в целом разрешает эту задачу удовлетворительнее такой-то другой; но слово “удовлетворительнее” относится здесь лишь к нам самим, различные люди будут и различно понимать эту удовлетворительность. Таким образом здесь все, до известной степени, пластично, неопределенно.

Теперь я вас попрошу обратить особенное внимание на роль, которую играют старые истины. Источником многих несправедливых обвинений, направленных против прагматизма, является то, что с этим обстоятельством не считаются. Значение этих старых истин вещь первостепенной важности (absolutely controlling). Верность и уважение к ним это первый принцип, а в большинстве случаев даже единственный принцип; ибо весьма часто, когда приходится иметь дело с явлениями, настолько новыми, что они требуют серьезного изменения в наших прежних мнениях, люди игнорируют эти последние целиком или же дурно обращаются с теми, кто стоит за них.

Вы, конечно, хотите услышать примеры, поясняющие этот процесс роста истины. Единственная трудность здесь - это изобилие материала. Простейший случай новой истины мы имеем, разумеется, тогда, когда к нашему опыту присоединяются новые виды фактов или новые отдельные факты старых видов. Это чисто количественное нарастание нашего опыта не ведет за собой никаких изменений в старых воззрениях. Дни следуют один за другим, и вносимое каждым из них новое содержание просто прикладывается к прежнему запасу. Само по себе это новое содержание не истинно; оно просто приходит , оно есть . Истина же это то, что мы говорим о нем, и когда мы говорим, что оно пришло, то истина и заключается просто в этой формуле прибавления,

Но часто приносимое новым днем содержание принуждает нас к модификациям. Если бы я начал вдруг издавать пронзительные крики и вести себя, как сумасшедший, на этой кафедре, это побудило бы многих из вас изменить свое мнение о ценности моей философии, - в один прекрасный день появился “радий”, как новое жизненное содержание, и одно время, казалось, вступил в противоречие с нашими основными воззрениями на закономерность явлений природы, закономерность, формулированную в так называемом законе сохранения энергии. Когда увидели, что радий выделяет тепло в неограниченном количестве и словно выкладывает его из собственного своего кармана, то это показалось нарушением закона сохранения энергии. Что оставалось думать? Если бы допустить, что путем лучеиспускания радий высвобождает особую внутриатомную “потенциальную” энергию, о существовании которой до сих пор и не подозревали, то принцип сохранения был бы спасен. Сделанное Рэмсеем наблюдение, что в результате лучеиспускания радия получается гелий, открывало дорогу для этой гипотезы. В настоящее время точка зрения Рэмсея всеми признается истинной: хотя она и расширяет наши старые понятия об энергии, но благодаря ей в прежних наших воззрениях произведены минимальные изменения.

Я не буду умножать примеров. Всякое новое мнение признается “истинным” ровно постольку, поскольку оно удовлетворяет желанию индивида согласовать и ассимилировать свой новый опыт с запасом старых убеждений. Оно должно одновременно охватывать собой новые факты и тесно примыкать к старым истинам, и успех его (как я только что сказал) зависит от моментов чисто личного, индивидуального свойства. При росте старых истин путем обогащения их новыми большую роль играют субъективные основания. Мы сами являемся составной частью этого процесса и подчиняемся этим субъективным основаниям. Та новая идея будет наиболее истинной, которая сумеет наиудачнейшим образом удовлетворить оба эти наших требования. Новая идея делает себя истинной, заставляет признать себя истинной, в процессе своего действия, своей “работы”. Она словно прививает сама себя к прежнему запасу истин, который таким образом увеличивается, подобно дереву, растущему благодаря действию нового отлагающегося слоя камбия.

Дьюи и Шиллер, идя дальше, обобщают это наблюдение и применяют его к самым старым слоям истины. И они тоже некогда были гибкими, пластичными. И они тоже были признаны истинными и субъективными (human) основаниями. И они тоже являлись посредниками между еще более древними истинами и такими, которые в то время представляли собой новые наблюдения. Чисто объективной истины, - истины при установлении которой не играло бы никакой роли субъективное удовлетворение от сочетания старых элементов опыта с новыми элементами, - такой истины нигде нельзя найти. Те основания, в силу которых мы называем вещи истинными, представляют собой так же те основания, в силу которых они суть истинные, ибо “быть истинным” и значит только совершить этот акт сочетания.

Субъективное, человеческое, оставляет таким образом на всем свой след. Истина независимая; истина, которую мы только находим ; истина, которую нельзя приспособить к человеческим потребностям; истина, одним словом, неисправимая, неизменная - такая истина существует, разумеется, в изобилии. - или же принимается существующей мыслителями рационалистами. Но в этом случае она обозначает лишь мертвую сердцевину живого дерева; ее существование означает лишь, что истина имеет свою палеонтологию, свой срок данности, что она с годами службы окостеневает, оканемевает в глазах людей от одной только старости. Но как гибки еще, тем не менее, и древнейшие истины - это было наглядно показано в наши переворотом, происшедшим в логических и математических понятиях, переворотом, который, по-видимому, захватывает уже и физику. Старые формулы истолковываются теперь, как частные случаи гораздо более объемлющих принципов о современной форме и формулировке которых наши предки не имели даже ни малейшего представления.

Итак, прагматизм представляется: во-первых - известным методом; во-вторых - известной генетической теорией истины. Дальнейшей темой наших бесед будут обе эти вещи.

Большинство из вас, я уверен, сказанное мной о теории истины покажется ввиду краткости изложения неясным и неудовлетворительным. В дальнейшем я постараюсь сделать необходимые дополнения и разъяснения. В лекции о “здравом смысле” я попытаюсь объяснить, что я имею в виду, говоря об окаменевших от древности истинах. В другой лекции я подробно остановлюсь на приведенной выше теории, согласно которой наши мысли истинны прямо пропорционально успешности их посреднической миссии. В третьей лекции я покажу, как трудно отличить в развитии истины факторы субъективные от факторов объективных. Вы, может быть, не станете следить за всеми моими лекциями, а если станете, то, может быть, не во всем согласитесь со мной. Но я уверен во всяком случае, что вы вполне серьезно и с должным вниманием отнесетесь к моей попытке.

Вы, вероятно, с изумлением узнаете, что на теорией Шиллера и Дьюи посыпался град насмешек и издевательств. Весь рационализм в своей целом восстал против них. В влиятельных кругах особенно резко накинулись на Шиллера; его третировали, как негодного школьника, заслуживающего того, чтобы его высекли. Я упоминаю об этом лишь потому, что этот факт бросает много света на рационалистический темперамент, который я противопоставил темпераменту прагматизма. Прагматизм чувствует себя неуютно вдали от фактов. Рационализм чувствует себя отлично лишь в абстракциях. Все эти прагматические речи об истинах, об их пользе и приносимом ими удовлетворении, об успехах, с которыми они “работают” и пр. - все это наводит человека интеллектуалической складки на мысли о каких-то грубых, низкопробных подделках и суррогатах истины. Такие истины для нереальные истины. Такие суждения чисто субъективны. Объективная истина, напротив того, должна быть чем-то неутилитарным, высоким, утонченным, отдаленным, возвышенным, витающим над землей. Объективная истина должна быть абсолютным соответствием между нашими мыслями и столь же абсолютной действительности. Она должна быть тем, что мы обязаны мыслить безусловно. Условный характер того, как мы фактически мыслим, не имеет здесь никакого значения: это касается психологии. Долой во всех этих вопросах психологию, и да здравствует логика!

Взгляните, как велик контраст между обоими этими духовными типами! Прагматизм применяется к конкретному, фактическому, наблюдает истину за ее работой в отдельных случаях и затем обобщает. Истина для него - это родовое название для всех видов определенных рабочих ценностей в опыте. Для рационалиста она остается чистой абстракцией, перед голым именем которой мы должны почтительно преклоняться. В то время, как прагматист пытается показать обстоятельно, почему именно мы должны оказывать истине такое почтение, рационалист не в состоянии узнать тех конкретных фактов, из которых извлечена его собственная абстракция. Он обвиняет нас в том, что мы отрицаем истину. На самом же деле мы стараемся лишь точно объяснить, почему люди ищут истину и всегда обязаны искать ее. Человек абстрактного склада мысли буквально отпрядывает при виде конкретных фактов: ceteris paribus он решительно предпочитает все бледное, призрачное, схематичное. Если бы ему предложили два мира, он непременно выбрал бы мир бесплотных схем, а не богатый и разнообразный мир конкретной действительности. Схема чище, яснее, благороднее.

Я надеюсь, что с дальнейшим ходом лекции прагматизм благодаря своей конкретности и близости к фактам сумеет завоевать ваши симпатии. В своей приверженности к фактичности он только следует примеру других наук, объясняя неизвестное через известное, уже наблюденное. Прагматизм гармонически объединяет старое и новое. Он превращает абсолютно пустое понятие статического отношения “соответствия” между нашим духом и действительностью (позже мы разберемся в том, что собственно это значит) в доступное и ясное для всякого понятие о деятельном и многообразном взаимодействии между нашими частными мыслями и великим миром чужих опытов, в котором эти мысли играют свою роль и имеют свое значение.

Но в настоящий момент довольно об этом. Я должен отложить на позже оправдание того, что теперь говорю. Пока же я желаю сказать несколько слов в объяснение сделанного мной на предыдущей лекции утверждения, будто прагматизм сумеет объединить в одно гармоническое целое эмпирический склад мышления с религиозными потребностями человечества.

Вы помните, вероятно, мое замечание о том, что люди, которые по своему темпераменту не являются горячими поклонниками фактов, отталкиваются от модной ныне идеалистической философии, обнаруживающей весьма слабую симпатию и интерес к фактической деятельности. Эта философия для них чересчур интеллектуалистична. Старомодный теизм с его Богом - небесным монархом, скроенным из кучи непонятных или нелепых “атрибутов”, был довольно плох. Все-таки в этом теизме еще чувствовался некоторый контакт с конкретной действительностью, пока он упорно держался за аргумент от наблюдаемой в природе целесообразности. Но с тех пор, как дарвинизм изгнал раз и навсегда теологические концепции из умственного обихода представителей науки, теизм потерял и эту свою опору. Единственное представление о божестве, которое еще не в силах завладеть воображением современника - это представление о некотором имманентном пантеистическом боге, действующем скорее в вещах, чем над ними. В наше время люди, ищущие философской религии, обыкновенно с большими надеждами обращаются к идеалистическому пантеизму, чем к старому дуалистическому теизму, хотя - надо заметить - и последний еще имеет довольно искусных защитников.

Но, как я уже сказал на первой лекции, для людей, любящих факты, для людей эмпирического склада мысли, нелегко усвоить себе предлагаемую им здесь разновидность пантеизма. Это пантеизм абсолютистской марки, вскормленный на чистой логике, презирающий прах. У него нет никакой связи с конкретной действительностью. Абсолютный Дух - служащий ему суррогатом Бога - утверждается им как рациональная предпосылка всех решительно отдельных явлений. Но он в высшей степени равнодушен к тому, что на самом деле представляют собой в нашем мире отдельные факты. Чем бы эти факты ни были, абсолютное есть их источник и начало. Как в басне Эзопа о больном льве все следы ведут в берлогу Абсолютного, но nulla vestigia retrorsum (ни один след не ведет обратно). С помощью Абсолютного вы не можете спуститься в мир конкретной действительности. Исходя из своего понятия об Абсолютном, вы не сумеете сделать ни одного сколько нибудь значительно и важного для вашей жизни конкретного вывода. Конечно, Абсолютное внушает вам уверенность, что Него , его вечных путей мышления все обстоит превосходно. Но затем оно представляет вас и ваше конечное спасение на собственные ваши слабые силы.

От меня, разумеется, далека мысль отрицать все величие этой концепции или отнимать у нее способность давать религиозное утешение целой категории весьма почтенных лиц. Но с чисто человеческой точки зрения нельзя спорить против того, что это учение страдает абстрактностью, отчужденностью от все мирского. Оно вполне продукт того, что я рискну назвать рационалистическим темпераментом. Оно пренебрегает нуждами эмпиризма. На место реального мира с его богатством и многообразием оно представляет какую-то бледную схему. Оно утонченно красиво, оно благородно в том дурном смысле, по которому быть благородным значит быть неспособным к черной работе. В этом действительном мире, полном грязи и пота, когда говорят о каком-нибудь мировоззрении, что оно “благородно”, это, должно, по-моему, являться как бы презумпцией против истинности данного учения, своего рода философской дисквалификации. Князя тьмы нам изображают в виде джентельмена. Но Бог неба и земли - чем бы он ни был в других отношениях - во всяком случае не джентельмен. Нам здесь на земле, во прахе наших человеческих мук, его черная работа нужнее, чем нужно его величие на небесах.

Прагматизм, как он ни привержен к фактам, отличается однако тем от обычного эмпиризма, что не тяготеет, подобно ему, к материализму. Больше того, он ничего не имеет против употребления абстракций, если ими пользуются лишь с той целью, чтобы лучше разбираться в конкретных фактах, и если они действительно ведет к чему-нибудь. Так как он принимает лишь такие выводы, которые вырабатываются совместно нашим духом и нашим опытом, то он не имеет априорных предубеждений против религии. Если окажется что религиозные идеи имеют ценность для действительной жизни, то, с точки зрения прагматизма, они будут истинны в меру своей пригодности для этого. Что же касается вопроса о том, можно ли им приписать большую меру истинности, то решение его будет целиком зависеть от их отношений к другим истинам, которые тоже должны быть признаны.

Это положение можно применить к сказанному мной сейчас о теории Абсолютного, выдвигаемой трансцендентальным идеализмом. Я назвал это учение величественым и сказал, что оно доставляет религиозное утешение целой категории лиц, но в то же время я упрекал его в отчужденности от всего мирского и в бесплодности. Но, поскольку Абсолютное доставляет это утешение, оно, конечно, не бесплодно; оно имеет эту меру ценностей, оно исполняет реальную, конкретную функцию. В качестве хорошего прагматиста я обязан был бы сам назвать Абсолютное “постольку”, истинным, и я, не колеблясь, делаю это теперь.

Но что собственно означает в данном случае выражение постольку ? Чтоб ответить на этот вопрос, мы должны лишь применить к нему прагматический метод. Что имеют ввиду верующие в Абсолютное, когда говорят, что эта вера доставляет им утешение? Ход их мыслей таков: раз в Абсолютном все конечное зло уже преодолено, то мы вправе - когда мы только этого захотим - рассматривать все временное и преходящее, как потенциально вечное, мы можем с уверенностью уповать на исход его и, нисколько не греша, оставить все ненужные страхи и заботы о наше конечной ответственности. Словом, они думают, что мы имеем право устраивать себе иногда, так сказать, духовные вакации (moral holiday), предоставить колеснице мировой истории катиться по собственной своей воле, с сознанием, что судьбы мира в лучших руках, чем наши, и что нам нечего в них вмешиваться.

Вселенная это такая система, идивидуальные члены которой могут при случае отбросить от себя все тревоги, система, в которой имеют право на существование настроение беззаботности и духовные вакации: такова, если я не ошибаюсь, хотя бы часть того, что понимают под Абсолютом, - такова та крупная разница в наших конкретных опытах, в которой заключается его истинность для нас, - такова его ценность наличными, если истолковать его прагматически обыкновенный профан в философии, имеющий благоприятное мнение об абсолютном идеализме, не отваживается в своих представлениях об Абсолютном идти дальше этого. Абсолютное пригодно для него ровно постольку, - а это “постольку” само уже очень ценно. Поэтому он чувствует себя неприятно, когда мы с неверием говорим об Абсолютном, и не обращает внимания на нашу критику, так как она имеет дело с теми сторонами идеалистической концепции за которыми он не в состоянии следовать.

Если Абсолютное с большой буквы означает это - и только это - то кто будет в состоянии отрицать истину его? Отрицать его - это значило бы утверждать, что люди никогда не должны сбрасывать с себя заботы и устраивать себе вакаций.

Я хорошо понимаю. каким диким должно казаться многим из вас утверждение, что какая-нибудь мысль “истинна” постольку, поскольку вера в нее выгодна для нашей жизни. Вы легко, конечно, согласитесь, что, поскольку мысль полезна, она хороша . Если то, что мы делаем с помощью какой-нибудь мысли хорошо, то вы готовы будете признать, что и мысль сама хороша в той же мере, ибо, обладая ею, мы чувствуем себя лучше. Но не значит ли это, скажете вы, злоупотреблять смыслом слова “истина”, если на основании этого называть мысли “истинными”?

Ответить исчерпывающим образом на этот трудный вопрос для меня, в данной стадии моего изложения, невозможно. Вы затрагиваете здесь самый центральный пункт нашего (т.е. Шиллера, Дьюи и моего собственного) учения об истине и подробно анализировать его я сумею только в шестой лекции. Теперь позвольте мне лишь сказать, что истина - это разновидность благого , а не, как это обыкновенно думают, отличная от благого и соподчиненная с ним категория. Истинным называется все то, что оказывается благим в области убеждений, и благим вдобавок в силу определенных наглядных оснований. Вы, конечно, согласитесь, что если бы в истинных мыслях не было ничего хорошего для жизни, если бы знание их было положительно вредно, а полезными были бы только ложные мысли, то никогда не образовалась бы и не приняло бы характера догмы ходячее мнение, что истина божественна и драгоценна и что обязанность каждого стремиться к истине. В мире, подобном этому, нашим долгом было бы скорее бежать от истины. В нашем же действительном мире мы видим, что подобно тому, как некоторые питательные вещества бывают не только приятны на вкус, но и хороши для наших зубов, нашего желудка, наших тканей, так и некоторые идеи не только приятны, как объекты мышления или как опоры для других дорогих нам идей, но и полезны так же в практический борьбе жизни. Если бы перед нами был какой-нибудь иной, лучший, образ жизни, и если бы вера в какую-нибудь идею помогала нам вести этот образ жизни, тогда действительно было бы для нас лучше верить в эту идею, - исключая, разумеется, тот случай, когда вера в нее пришла бы в столкновение с другими, более важными, жизненными интересами.

“То, во что было бы для нас лучше верить!” Это звучит вполне, как определение истины. Это похоже очень на то, как если бы сказать: “то, во что мы обязаны верить”: а в этом определении никто из вас не найдет ничего дикого. Разве мы не обязаны всегда верить в то, во что для нас лучше верить? И можем ли мы тогда надолго разлучить понятие того, что для нас лучше, от того, что для нас истинно?

Прагматизм дает на это отрицательный ответ, и я с ним вполне согласен. Вероятно, вы так же с этим согласитесь, поскольку вопрос ставится в абстрактной, общей форме. Но у вас остается подозрение, что, если мы на практике будем верить во все, что хорошо для нашей личной жизни, то мы начнем снисходительно относиться ко всякого рода фантастическим измышлениям насчет этого мира и ко всякого рода сентиментальным суевериям насчет того мира. Ваше подозрение, несомненно, вполне основательно, и очевидно, что при переходе от абстрактной формулы к конкретной действительности, происходит нечто, усложняющее положение вещей. Я сказал сейчас перед этим, что то, во что для нас лучше верить, истинно, исключая тот случай, когда эта вера приходит в столкновение с каким-нибудь другим жизненным интересом. Но в действительной жизни с какими жизненными интересами особенно легко способно прийти в столкновение какое-нибудь определенное частное убеждение? Очевидно, с жизненными интересами, вызываемыми другими убеждениями , если эти последние оказываются несовместимыми с первыми. Иначе говоря, величайшим врагом любой из наших истин является вся масса наших прочих истин. У истин необычайно могучий инстинкт самосохранения и желание истребить все то, что противоречит им. Моя вера в Абсолютное, основанная на сознании того блага, которое доставляет мне эта вера, должна, если можно так выразиться, пройти сквозь строй всех моих остальных истин. Допустим, что она истинна в том отношении, что дает мне духовные вакации. Тем не менее Абсолютное, как я его понимаю - позвольте мне говорить откровенно и только от собственного имени -приходит в столкновение с другими моими истинами, и ради него я совсем не намерен пожертвовать доставляемой мне ими пользой. Может оказаться, что Абсолютное ассоциируется с такими логическими концепциями, к которым я отношусь враждебно, или же что он запутывает меня в неприемлемые для меня метафизические парадоксы, и т.д., и т.п. Но у меня уже и так довольно неприятностей в жизни и у меня нет никакой охоты прибавлять к ним новых, происходящих от разных логических несуразностей, связанных с теорией Абсолютного, - поэтому я лично жертвую Абсолютным. Я то же устраиваю себе духовные вакации, но, как профессиональный философ, я пытаюсь оправдать их, исходя из какого-нибудь другого принципа,

Если бы я мог ограничить свое понятие об Абсолютном только его функцией давать вакации, то оно, конечно, не пришло бы в столкновение с другими моими истинами. Но мы не в состоянии ограничивать таким образом своих гипотез. У них имеются еще добавочные признаки, и они-то именно и приходят в столкновение с накопленным запасом истин. Мое сомнение в Абсолютном означает собственно сомнение в этих добавочных признаках, ибо я вполне верю в закономерность духовных вакаций.

Теперь вы понимаете, что я имел в виду, когда назвал прагматизм посредником и миротворцем и когда - заимствуя это выражение у Папини - сказал, что он делает наши теории “менее тугими”. Действительно, прагматизм не имеет никаких предубеждений, никаких стесняющих свободное исследование догматов, никаких неизменных канонов и критериев. Прагматизм вполне свободен, открыт всему (genial). Он считается со всякой гипотезой, прислушивается ко всяким аргументам. Отсюда следует, что в религиозной области он имеет огромное преимущество, как перед позитивистическим эмпиризмом с его антирелигиозной тенденцией, так и перед религиозным рационализмом с его исключительным тяготением к отчужденному от мира, благородному, простому, абстрактному.

Словом, прагматизм расширяет поприще для искания Бога. Рационализм прилепляется к логике и к небесам. Эмпиризм прилепляется к внешним чувствам. Прагматизм же готов остановиться на чем угодно, готов следовать за логикой и за чувствами и считаться с самыми скромными, самыми личными переживаниями. Прагматизм готов считаться и с мистическим опытом, если он имеет практические следствия. Он готов принять Бога, живущего в глубочайшей тьме личной жизни, если только окажется, что здесь возможно найти его.

Истиной прагматизм признает то, - и это единственный его критерий истины - что лучше всего “работает” на нас, ведет нас, что лучше всего подходит к каждой части жизни и соединимо со всей совокупностью нашего опыта, - при чем ничего не должно быть опущено. Если религиозные идеи выполняют эти условия, если, в частности, окажется, что понятие о Боге удовлетворяет им, то на каком основании прагматизм будет отрицать бытие Божье? Для него это будет просто бессмыслицей, если признавать “неистинным” понятие, столь плодотворное в прагматическом отношении. Разве для прагматизма имеется какой-нибудь другой вид истины, как не подобное согласие с конкретной действительностью.

В своей последней лекции я еще вернусь к вопросу об отношениях между прагматизмом и религией. Но вы уже замечаете, какой демократический характер носит прагматизм. Его способы действия так же разнообразны и гибки, его ресурсы так же богаты и безмерны, и его выводы так ж любвеобильны, как у самой матери природы.

[1]Morrisson I. Swift, “Human Submission”, Part Second, Philadelphia, Liberty Press, 1905, сс. 4 -10.

[2]Переведена в за январь 1879 г. (Т. VII)

[3]“Theorie und Praxis”. Zeitschr. des Oesterreichischen Ingenieuren u. Architekten - Vereines 1905 г. №№ 4 т 6 . Еще более радикальный и резко выраженный прагматизм чем у Оствальда, я нахожу в одной речи профессора В. С. Франклина: “Я думаю что крайне неправильно то представление о физике - даже если оно разделяется учеными - согласно которому она есть “наука о массах, молекулах и эфире”. И я думаю, что самое правильное представление о физике - даже если оно не вполне разделяется учеными - это, что она наука о способах получать в свое распоряжение тела и приводить их в движение”. (cience, 2 января 1903).

СодержаниеДальше

наверх страницынаверх страницы на верх страницы









Заказать работу



© Библиотека учебной и научной литературы, 2012-2016 Рейтинг@Mail.ru Яндекс цитирования